Евгений Войскунский
Снегопад
Сегодня в утренней сводке передали: «Холодная погода со снегопадами удерживалась на Кольском полуострове».
Я уже третий год служу на юге, в большом приморском городе, где зимой выпадает снегу примерно столько, сколько нужно мальчишкам, чтобы слепить десяток-другой снежных баб.
Сейчас на дворе октябрь. Желтое солнце лежит на сухих тротуарах. В сквере, который я вижу из окон нашего техотдела, на акациях еще полно зеленых листьев. Тепло. Вполне можно ходить без шинели.
А там — снегопады…
Я понимаю, что кто-нибудь должен заведовать фондами технического снабжения. Но почему именно я? Эта должность не по мне. Она для пожилого человека, который по утрам просыпается с мыслью: «Остался триста пятьдесят один день до пенсии». Я бы охотно уступил ему свои фонды.
«Холодная погода на Кольском полуострове…»
Утренняя сводка разбередила мне душу.
Снова вижу я, рейсовый катер «Полярник» бежит по неспокойной тусклой воде Кольского залива, раздвигая бортами холодную неподвижность полярной ночи. Справа и слева призрачно белеют сопки. Они белы от снега, но мне кажется, что они просто седы от старости.
Никогда мне не забыть, как возникли из мглы огни городка. Они были негусты и неярки, но это были храбрые огни: они один на один вели сражение с бескрайней ночью.
Я много слышал об этих местах от друзей, но приехал сюда впервые. Так получилось, что наш курс посылали на практику на другие флоты и только по окончании училища меня, инженер-лейтенанта Колпакова, направили на Север.
Я шел с чемоданом по деревянным, очищенным от снега мосткам, вдоль длинного ряда одинаковых двухэтажных домиков. Их стены были покрыты голубоватой штукатуркой, а по бокам к ним лепились коричневые деревянные терраски с пушистыми от снега перилами. На заснеженной, обкатанной машинами улице в два ряда лежали желтые прямоугольники оконного света. Улица сбегала в гавань, к широким причалам, к тусклой полоске воды, за которой угрюмо горбатился остров. Было тихо та морозно, я шел и думал о том, что скоро, быть может, и мне дадут комнату в одном из этих домиков, и приедет Марина, и на улицу упадет еще один прямоугольник света…
Было радостно и тревожно.
Меня назначили на подводную лодку командиром группы движения, или, как у нас принято говорить для краткости, «движком». Встретили меня на лодке очень хорошо. Инженер-механик Борис Зайцев (я его знал немного: он окончил наше училище тремя годами раньше) велел мне изучать устройство корабля и готовиться к зачетам на самостоятельное управление группой.
— Больше я вас пока загружать не стану, — так он сказал.
Но не прошло и пяти дней, как я уже был нагружен по уши. Мне поручили проводить политзанятия и составлять денежную ведомость. Кроме того, на комсомольском собрании меня выбрали в редколлегию. Когда меня выбирали, вдруг встал старпом и заявил, к моему удивлению, что, может быть, меня не стоит вводить в редколлегию, потому что с завтрашнего дня я по приказу командира назначаюсь в комиссию по переучету шхиперского имущества. Но все-таки редколлегии я не избежал.
Борис Зайцев ходил к замполиту требовать, чтобы меня перестали загружать, иначе я провалю зачеты. Вскоре он вернулся и мрачно сообщил, что замполит велел мне подготовить политинформацию о положении на Ближнем Востоке. Я засмеялся. Зайцев уставился на меня, погладил средним пальцем русые усики и сказал:
— Так, так. Уже начинается нервный смех.
Но мои нервы были в полном порядке.
Что ж, Ближний Восток так Ближний Восток. Я покончил с ним во втором часу ночи, и потом мне снились минареты и верблюды.
Жил я тогда в каюте на плавбазе. Я привык просыпаться под звуки горна и спрыгивать с верхней койки и на ощупь, не зажигая света, отвинчивать барашки иллюминатора, чтобы впустить в каюту морозную синь.
Нижнюю койку занимал наш минер Володя Фомичев, человек с круглым обветренным лицом и выдающимся аппетитом. В море, когда мы иной раз попадали в свирепую болтанку, аппетит Фомичева возрастал прямо пропорционально силе ветра и волны. Я не мог без содрогания смотреть, как он, придерживая тарелку, чтобы она не уехала, преспокойно уписывал гуляш с гречневой кашей, а потом протягивал тарелку вестовому, который еле держался на ногах, и просил положить еще. Я сравнительно хорошо переносил качку, но, кроме черных сухарей, мне в рот ничто не лезло — не удивительно, что я смотрел на гастрономические подвиги Фомичева с чувством, похожим на суеверный ужас.
У Володи была комната в городе, а в комнате — хлопотливая толстенькая жена и двое детей, тоже толстеньких. Он страшно баловал своих ребят, и они делали с ним что хотели. Раза два или три он приглашал меня в гости, и каждый раз я уходил из этой уютной, теплой комнаты с грустным чувством. Мне хотелось тоже иметь свою комнату, чтобы Марина постукивала там своими каблучками и кидалась мне на шею, когда я переступлю порог.
Помню, однажды я в нашей каюте положил под настольное стекло фотографию Марины.
— Это кто — жена или так? — спросил Володя.
— Жена.
Он долго разглядывал карточку, а потом сказал:
— Красивая. — И снова, помолчав: — Не понимаю, почему ты не хлопочешь насчет комнаты. Думаешь, тебе принесут ее в целлофановой упаковке?
Я знал, что надо написать рапорт, хлопотать, напоминать… Но мне казалось неудобным в первые недели службы приставать к начальству со своими просьбами. Да и вообще… Недаром Марина всегда меня упрекала, что я инертный и ненастойчивый, когда надо о чем-то хлопотать.
Я вовремя сдал зачеты и не провалил ни одного. Я просто не мог срезаться, потому что мне не хотелось умереть на месте под насмешливым взглядом Зайцева. Он ни в чем не давал мне спуску: он часами таскал меня по всем лодочным закоулкам, он заставлял меня на память вычерчивать такие схемы, что затылок ныл от напряжения. После такой подготовки вопросы флагмеха, которому я сдавал зачеты, показались мне не слишком трудными.
Не знаю, правильно это или нет, но на нашей лодке был принят такой стиль: нагрузить на молодого офицера все что можно. Это было вроде испытания на прочность. Во всяком случае, меня «загрузочный» стиль приучил много работать и дорожить временем. Для безделья не оставалось не только времени, но и сил.
Впрочем, уже через месяц я обнаружил, что могу не засиживаться за полночь за работой. Теперь я мог позволить себе невинные вечерние развлечения: кино, книги, партию в шахматы. Лодочные офицеры частенько коротали вечера в нашей каюте. Мы наперебой острили, вспоминали забавные случаи из курсантской жизни, спорили. И вообще, как выражался Борис Зайцев, говорили «за жисть». Зайцев властвовал над нами в эти вечера. Он острил, не улыбаясь. Он знал тьму юмористических миниатюр из репертуара Райкина. Иногда он поднимал вверх палец и говорил благочестивым голосом: «А теперь почитаем из Матфея». И читал главу-другую из «Золотого теленка», он знал его почти наизусть.
Я любил эти вечера. За слепым стеклом иллюминатора вихрилась декабрьская пурга, в батарее отопления потрескивало и шипело, из плафона лился мягкий свет на смеющиеся лица, на остывший коричневый чай в стаканах и печенье в блюдцах, на дымящиеся окурки в большой черной пепельнице. Нам было весело. Нам было тепло.
В конце января (мы как раз вернулись из похода) Володя Фомичев сказал мне, что его сосед по квартире уезжает учиться и освобождается угловая комната. Он стоял у меня над душой, пока я писал рапорт, и требовал подпустить побольше лирики. Но я от лирики воздержался. Рапорт получился суховатый. Тем не менее благодаря энергичным хлопотам нашего замполита комнату я получил.
Помню, как я впервые вошел в нее, натопленную и пустую (натопила ее Володина жена). Я щелкнул выключателем — под потолком одиноко вспыхнула лампочка без абажура. Я прошагал к окну. Шаги прозвучали гулко и отчетливо, будто время отмерило какой-то срок и замерло, упершись лбом в холодное стекло. Да, на снегу лежал прямоугольник света. Света из нашего окна — так, как я мечтал. В прямоугольник была вписана силуэтом моя тень. Я невольно подвинулся, чтобы дать место еще одной, воображаемой тени…
Марина не приехала ни в феврале, ни в марте. Мои письма были сплошной зов. Она писала в ответ, что ее никак не отпускают с работы (в то время она преподавала в одной из ленинградских школ физкультуру). Кроме того, она заказала новое зимнее пальто, а в ателье шьют безобразно медленно. Она вышучивала мое нетерпение и писала нежные слова, от которых у меня сумасшедше стучало сердце.
Наконец в середине апреля пришла телеграмма: «Выезжаю». Я принес ее командиру. Он хотел что-то сказать, но, посмотрев мне в лицо, только усмехнулся и отпустил меня на целый день.
Я встретил Марину в Мурманске. Я ворвался в вагон, путаясь в чужих чемоданах, не слыша замечаний. Ее улыбка плыла мне навстречу. Ее глаза — карие, ласковые. Ее волосы. Она была новая. От мягкого лисьего меха тонко пахло духами. Она отстраняла меня и говорила: «Перестань, Сережа… Неудобно…» Но я продолжал целовать.