Юрий Нагибин
Через двадцать лет
Однажды, в начале осени, раздался телефонный звонок — меня просили приехать на литературный вечер в одну из московских школ.
— Где это? — спросил я.
— Да совсем рядом с вашей бывшей школой.
— Откуда вы знаете, где находилась моя школа?
— Одну секунду…
Послышался какой-то шорох, легкий треск в мембране, я думал, трубку передают в другие руки, оказывается, это сработала машина времени: в миг перенесенный на двадцать лет назад, я рухнул в знакомый голос.
— Здравствуй, Сережа. Тебя еще можно так звать?
— Здравствуй, Нина.
— Ты приедешь к нам?
— К вам?
— Я преподаю здесь физкультуру.
— Конечно, приеду.
— Это бывший Машков переулок, на Чистых прудах.
— Знаю.
— Ну мы тебя ждем. Спасибо, что согласился.
— Да чепуха…
— Будь здоров.
— До свидания.
И когда уже по ту сторону щелкнул рычажок трубки, я вдруг сказал быстро, испуганным голосом:
— Ну а как ты?!
Мы не виделись с Ниной двадцать лет, со дня окончания школы. Еще до этого мы перестали быть соседями: отец получил квартиру возле Дворца Советов. Готовясь к экзаменам в медицинский институт, я услышал, что Нина вышла замуж за нашего соученика Юрку Петрова, не за Лемешева, не за Бабочкина, не за Конрада Вейдта, а просто за Юрку Петрова, длинновязого чудака с хрупкими костями, которые он постоянно ломал на велосипедном треке, на лыжном трамплине или на Чистопрудном катке. Мне это казалось чудовищной издевкой, тем более что прежде она не испытывала к нему ни малейшей склонности.
После войны мои связи с товарищами по школе совсем оборвались. Самые близкие друзья, такие, как Павлик Аршанский, Борис Ладейников, погибли на фронте, не вернулась и Женя Румянцева; Карнеев навсегда уехал из Москвы — он получил кафедру в Иркутском университете; остальных тоже раскидало по городам и весям. Сохранилась наша старая школа, она служила бы неким собирательным центром, но школьное помещение давно было отдано Академии педагогических наук.
Однажды я встретил на улице маленького, белобрысого Чернова, ставшего, к моему глубокому удивлению, дрессировщиком морских львов. Чернов рассказал, что однажды он пытался собрать у себя школьных товарищей, но сразу столкнулся с неодолимым препятствием: наши подруги, скрывшись под фамилиями мужей, стали недосягаемы.
Короткий телефонный разговор с Ниной странно растревожил меня. Прошедшие двадцать лет вместили столько крутой и сложной жизни, что без следа стерли память о моей первой и единственной школьной любви, вернее, не память, а то глубокое, непроходящее огорчение, каким была для меня эта первая, совсем не задавшаяся любовь. Впрочем, волнение мое скоро улеглось — двадцать лет, что ни говори, слишком большой срок и для памятливого сердца.
Я немного опоздал на выступление. Нина ждала меня возле школы. Я узнал ее издали — она очень мало изменилась.
— Вот что значит, любовь прошла, — сказала Нина, пожимая мне руку своей маленькой, крепкой рукой. — Раньше ты никогда не опаздывал. Идем скорее, ребята заждались.
Я не могу равнодушно слышать два запаха: школьной дезинфекции с примесью мела и начищенных солдатских сапог, то и другое пробуждает слишком много воспоминаний. Когда мне приходится выступать в школах или в воинских частях, я в первые минуты не могу сосредоточиться. На этот раз моя рассеянность усугублялась тем, что справа от меня, прислонясь к стене и чуть закинув голову, стояла Нина Варакина. Как она моложава, какая у нее стройная, сильная фигура! Глядя на нее, так и чувствуешь свежий воздух физкультурного зала, упругие тела спортивных снарядов, глянцевитую просинь лыжной колеи и то неизменное состояние мышечной бодрости, что совсем незнакомо людям сидячей жизни. Да, она почти не изменилась и все же стала совсем другой. В ней ничего не осталось от прежней девичьей расплывчатости, полная, зрелая завершенность. От нее и вообще веяло покоем обретенной формы, и я подумал, что нам легко, просто и покойно будет говорить о прошлом.
Занятый этими мыслями, я рассеянно следил за тем, как по знаку учительницы литературы к столу выходят один за другим ученики и, смущаясь, глотая слова, бубнят содержание каких-то моих рассказов. А потом я вспомнил, как дьявольски проницательны дети, и решил не смотреть в Нинину сторону. Совершенно ни к чему давать пищу этим маленьким наблюдателям. Я стал одобрительно кивать головой, улыбаться — словом, всячески показывал свою заинтересованность в происходящем.
Но что-то со мной творилось сегодня, от этой детской аудитории шли странные, тревожные токи. На третьей скамейке с краю сидел полный, кудрявый, смуглый мальчик и, томно приоткрыв рот, глядел на меня жгучими, с поволокой, глазами южной красавицы. Ни дать ни взять мой школьный друг Миша Хорок! А слева от него тянулась к потолку всем своим длинным, узким телом, длинной худой шеей и вздернутым носом вылитая Лидка Ваккар, наша лучшая школьная гимнастка и буколическая писательница. И уже, будто наваждение, стало мне казаться, что я вижу Борьку Ладейникова, Павлика, Тюрину и вообще весь свой старый класс. Потом я увидел на задней скамейке большого мальчика, почти юношу, и тут все зашлось во мне такой непонятной, щемящей нежностью, что даже в горле защипало. Странно, все в этом редкостно красивом подростке было мне до боли знакомо: и эти ланьи глаза, продолговатые, влажные, с ресницами, касавшимися щек, когда он моргал, и смело-плавный абрис лица, и прекрасный четкий рот, и ямочка на нежном подбородке. Но я не находил в нем сходства ни с одним из моих бывших друзей. Карнеев, Панков, Грызлов, Ворочилин мелькнули передо мной, никак не связавшись с этим мальчиком. Растроганно следил я за тем, как он улыбается, проводит рукой по светлым, волнистым волосам, что-то шепчет соседу, прикрыв рот ладонью и кося на меня своим продолговатым, влажным глазом.
Но вот задвигались скамейки, освобожденно зазвенели голоса, и большой мальчик крикнул:
— Мама, я домой! Дашь мне ключи?
— Лови! — откликнулась Нина и кинула ему связку ключей, которую он поймал ловким жестом баскетболиста.
— Так это твой сын? — сказал я Нине, когда мы вышли на улицу.
— Да, мой младший, Борька. Странно, что ты его не узнал, все говорят, мы очень похожи.
— У него Юркин цвет волос, это меня и сбило. Какой он большой, на голову выше других ребят.
— Он второгодник. Весь прошлый год тяжело болел. Мне это стоило десяти лет жизни!
— Но ты прекрасно выглядишь!
— Преподавательница физкультуры обязана хорошо выглядеть.
Впереди показались желтые деревья Чистых прудов, свежо и сильно запахло палой листвой.
— А девочка, похожая на Буратино, это не Лидина дочь? — спросил я.
— Ну да, Машенька Ваккар.
— А черноглазый, смуглый мальчик, вылитый Миша Хорок?..
— А он и есть Миша Хорок.
— Мишин сын?
— Нет, Толин. Ты разве не знаешь? Миша погиб на фронте.
— Неужели его взяли в армию? Он был такой толстый, слабый, все время спал.
— Он проснулся, когда потребовалось. Миша погиб под Берлином, в самом конце… А Толя стал на костыли, кончил институт, женился, родил сына и назвал его Мишей в память о погибшем брате.
— Миша Хорок! Кроткое, безобидное существо! А Павлика ты помнишь?
— Аршанского? Конечно, помню!
— Самый чистый и прекрасный человек на свете! Он и Женя Румянцева лучшие люди, каких я только знал.
— Что же, выходит, те, кого нет, лучше тех, кто остался?
Умение без оглядки идти вперед — завидное свойство, но мне хотелось бы от Нины больше преданности прошлому.
— А ты этого не считаешь? — спросил я.
— Те, кого нет, лучше, потому что их нет. А мы лучше, потому что мы есть. Разве мы тоже не умирали, да и не один раз?
— Ну, это другое!
— Конечно, один раз умереть легче.
Под ногами шуршали опавшие листья: желтые, багряные, золотисто-коричневые, бурые, зеленые с красными прожилками. Тихонько постукивая, зубчатым колесом катится навстречу нам большой кленовый лист. Трава газона еще зелена и ярка, но будто омертвела, клейко схваченная заморозками. Двадцать лет назад на нашем бульваре так же шуршали листья и цепенела изумрудная трава, так же расточала свой печальный аромат осень, и никуда от этого не денешься! Мы выбрали низенькую скамейку под кустом венгерской сирени, ее листья, опаленные утренниками, были лиловы и шершавы. Усевшись на скамейку с вогнутым сиденьем и далеко откинутой спинкой, я будто погрузился в глубокое кресло. Недоставало лишь этой расслабляющей позы, чтобы окончательно капитулировать перед прошлым. А я не хотел обесценивать, предавать двадцать нелегких лет, и все пережитое, и женщин, которых я любил искренне и трудно. Но я ничего не мог поделать с собой.
— Как же так получилось, ведь Петров тебе никогда не нравился?