Михаил Щукин
Жестокий спрос
К вечеру над маленькой лесной Касьяновкой стабунились тугие, пузатые тучи. Разродились они густым ливнем. В чернильной темноте упруго шумело, булькало. Но вот небо наполовину раскалывалось белой, извилистой молнией, и тогда все звуки проглатывал оглушительный грохот грома, от которого вздрагивала земля.
И так всю ночь, до рассвета.
Сквозь сон слышала Анна шум ливня, грохот грома и сквозь сон же ощущала, как болит и тревожится у нее сердце. Не от боли щемит и тревожится, а от предчувствия. Хотела проснуться, но не могла — крепко спалось после длинного жаркого дня, проведенного на пашне, где пололи картошку.
Григорий Фомич тяжело, по-стариковски всхрапывал, кашлял, надсажая прокуренную грудь, натягивал на себя одеяло — в избе от дождя было прохладно.
Гудела вода, сполохи молний выхватывали из темноты крыши домов, в ложбинах накапливались лужи, полнехонькими были ведра и ванны, поставленные под желобами.
Утром, когда сильно промоченная земля подсыхала под ярким солнцем, когда шел от нее, как от парного молока, теплый дух, они встали, занялись обычными делами. Анна готовила курицам и вдруг тревожно выпрямилась над кастрюлей, приложила к груди руку. Ее бесцветные, полинялые губы сморщились.
— Неладно, Гриша… Сердце щемит. Ночью спала и сквозь сон чую — щемит.
— Захворала, поди.
— Нет. Беда какая-то… Сердце щемит.
— Ну, тоже мне, гадалка! — Григорий Фомич сердито мотнул кудлатой головой.
Анна не ответила, протяжно вздохнула и сняла с плиты кастрюлю. Пошла в летнюю сарайку, где держали кур.
Сначала Григорий Фомич услышал, как тяжело, железно звякнула полная кастрюля, а следом услышал глухой, страшный в своей безысходности стон. Кинулся к сарайке. Увидел, что Анна медленно сползает на землю, ловит руками воздух. Хотел придержать ее и замер, наклонясь вперед высокой, сутулой фигурой.
В углу сарайки, широко раскинув босые ноги, измазанные грязью, на боку, лежал их младший сын Иван. На излом была повернута шея, вместо лица и головы — красное… Рядом, совсем рядом, двустволка со спущенными курками.
— Ы-ы! — Лишь бы куда-нибудь отвести взгляд, поднял глаза вверх. В дощатой крыше сарайки, пропуская вниз лучики солнца, светились пробоины от крупной картечи.
Ничто не может так изменить дом, как смерть, войдя в его стены. Еще недавно здесь было привычно, обыденно, а сегодня невидимая, но властная сила все переделала по-своему. Распахнула настежь тесовые ворота, привела толпу людей, поставила в переднему углу гроб и завесила зеркала темными платками и шалями.
Жара стояла страшная, от гроба шел сладковатый запах. Сгорбившись, Григорий Фомич тупо смотрел на широкие, рабочие руки сына, покорно сложенные на груди. Ногти посинели, а пальцы стали белыми, как после бани. Больше смотреть было не на что. Голову Ивану замотали целлофаном и прикрыли простыней. Остались на виду лишь покорно сложенные руки.
Анна, закутанная в темный платок, с распухшим, красным лицом, раскачивалась над гробом, ухватившись за его черную кромку.
— Сыночек ты мой родненький! Да как же я тебя прокараулила! Ведь ныло же у меня сердце-то ночью, звал ты меня, наверно! Да почему ты меня не разбудил, да почему я тебя прокараулила! Пришел бы да рассказал! Да что тебя заставило такую страшную смерть принять!
Светка, молодая жена Ивана, года два назад им свадьбу сыграли, сидела тут же, рядом с Григорием Фомичом, низко опустив голову, иногда вскидывала ее вверх, громко вскрикивала:
— Ванечка!
Многолюдно, жарко и душно было в избе. Голова у Григория Фомича разламывалась от боли. Он поднялся с табуретки, по живому коридору расступившихся людей выбрался на крыльцо. Долго, недоумевающе смотрел на красную крышку гроба, прислоненную к перилам, словно пытался сообразить — откуда и зачем она здесь?
Следом за ним на крыльцо вышел сват, Семен Анисимович Корнешов, потоптался рядом, вздохнул:
— Что же он наделал, а, Григорий? Подарок нам на старости лет. Чего, спрашивается, еще надо? Сыты, одеты…
Григорий Фомич тупо смотрел на свата, слышал, как тот говорит, но понять ничего не мог. Свата он не любил, но сегодня не время считаться старыми обидами. Григорий Фомич благодарно кивнул.
Женщины готовили на летней кухне обед, было слышно, как одна говорила другой:
— Соль-то в салат сразу не сыпь, а то сок даст. Выносить неизвестно когда, старших ждут.
Старшие дети, дочь и сын, жили в городе, телеграммы получили поздно и только сегодня добрались до райцентра, звонили на почту, велели передать, чтобы без них не хоронили.
Мужики возились с носилками, на которых потом придется нести гроб, привязывали и перевязывали веревки, негромко спорили — как сделать лучше.
И женщины на летней кухне, и мужики с носилками были так заняты своими делами, словно это сейчас самое главное. Григорий Фомич никак не мог уразуметь — зачем они так озабочены, зачем все это, когда у него застрелился младший сын.
Вот сюда, в ограду, пришел он ночью, когда бушевала гроза. Открыл гараж, где стоял мотоцикл, нашел ружье, два патрона с картечью, снял зачем-то ботинки, босиком прошел в летнюю сарайку. О чем он думал, когда приставлял два мокрых холодных ствола к своему молодому, теплому телу? Какое горе одолело его? Не видел Григорий Фомич причин, чтобы так страшно закончить жизнь.
Из открытых окон вылетал хриплый, надсадный крик Анны:
— Да почему ты меня не позвал, сыночек! Почему про свое горе не рассказал мне!
И по-прежнему, словно в испуге, вскрикивала Светка:
— Ванечка!
Рейсовый автобус остановился прямо у раскрытых настежь тесовых ворот. Пассажиры смотрели с любопытством и страхом. Из передней двери выпрыгнул Серега с растрепанной бородой, помог сойти Валентине. Григорий Фомич молча обнял старших детей, проводил в избу, и там с новой силой запричитали, завыли.
После обеда гроб вынесли из избы. Длинная людская лента, поднимая пыль, потянулась на кладбище. Какая-то старуха дергала Григория Фомича за рукав, быстрым, шипящим шепотом говорила, что ему нельзя нести гроб, но он только мотал кудлатой головой и крепче сжимал грубо обструганные сосновые носилки. Снова перед его глазами были белые, как после бани, руки с синими ногтями. Пыль пудрила черный костюм Ивана, который шили ему на свадьбу.
Григорий Фомич, не сказавший за весь день ни слова, вдруг заговорил. Ему было легче от этого и он говорил:
— Вот, мать, все, пришли… Принесли сына. Меня бы, старого, надо туда тащить, а не его. Все, мать, пришли…
Впереди показалась серая ограда деревенского кладбища. У Григория Фомича ослабли, обессилели ноги, он чуть не выпустил носилки. Тугой, душный комок застрял в горле, глаза словно запорошило песком, и все, что происходило потом на кладбище, виделось ему сквозь белесую пелену.
Вечером, когда уже все разошлись с поминок, Анне стало совсем худо. Сбегали за фельдшерицей, та поставила ей укол, и Анна, наконец, утихла, уснула.
Григорий Фомич вместе с Валентиной и Серегой тихо, стараясь не шуметь, вышли из избы на веранду. Ночь прохлады не принесла, как и днем, было жарко, душно. Сидели молча, горестно глядя друг на друга.
Серега, как и Иван, копия отца, такой же высокий, сухопарый, кудлатый, горбился, ерошил жесткие, черные волосы. Тянуть молчание дальше становились невмоготу, хоть что-то, но надо было говорить.
— Я сейчас, одну минутку, — Серега поднялся и вышел. Вернулся с бутылкой и стаканами. — Поставь, сеструха, зажевать чего-нибудь.
Валентина молча принесла им закуску, молча качнула головой, отказываясь, когда Серега подвинул ей водку, и села на прежнее место. Григорий Фомич примерился было к стакану, но пить не стал — не шла сегодня водка, не тот случай. Серега свою долю тоже отодвинул в сторону.
— Вот так, батя… Скажи — с чего он надумал?
— Ума не приложу.
— Мы вот тут с Валентиной раскинули мозгами. Сожрали они, батя, Ивана.
— Кто — они?
— Сам знаешь. Валентина вон слышала, когда гроб выносили, Светка бормотала — прости, Ванечка, прости…
— Так жили-то душа в душу, чего уж тут…
— Со Светкой, может, и душа в душу…
— Ты ведь нас, папа, лопоухими воспитал, телятками добрыми. Меня с Серегой хоть город обтесал, а Иван так и остался…
— Погоди-ка, — насторожился Григорий Фомич. — Как тебя понимать? Не так, значит, воспитывал? А как надо было?
— Не сердись, папа, слишком уж мы у тебя добренькие. А какие сваты у нас, сам знаешь. Разве Ивану устоять против них?
Говорила она тихо, с тяжелыми вздохами, а слова ее входили в Григория Фомича как гвозди. И будили старую боль, старую злость, которые, казалось, он уже давно похоронил в себе.