Константин Лебедев
Дни испытаний
У трамвайной остановки, просматривая газету, стоял молодой лейтенант в новенькой пехотной шинели. Чувствовалось, что с формой своей он еще не освоился, но скрывал это, стараясь следить за малейшим своим движением.
Неподалеку от него две пожилые женщины о чем–то говорили друг с другом.
Военный опустил газету и невольно стал прислушиваться к беседе:
— …Четвертый месяц от Митеньки–то известий не получала. Прямо как в воду канул, — говорила одна из женщин глухим прерывающимся голосом. — И вдруг вчера утром почтальон письмо несет. Посмотрела я на конверт — его рука! У меня и ноги подкосились… Села, гляжу, как дуреха… Все читаю и перечитываю адрес. И кажется: рука будто его и не его. Буквы какие–то неуверенные, дрожащие. Распечатала — из госпиталя пишет мой Митенька. Прощения просит за долгое молчание. Ранили его. И танк подорвали. А товарищей двух совсем убили. А теперь он в госпитале лечится, только без ног лежит — отрезали на операции. Скоро выздоровеет, и отпустят его домой… А ног–то нет — отрезали ноги–то…
Она хотела продолжать, но голос ее оборвался. Она всхлипнула, полезла в карман старенького пальто, доставая платок, и подала собеседнице письмо:
— Вот оно, Катерина Андреевна, ты сама почитай… Без ног Митенька–то, без ног, — прошептала она, и плечи ее судорожно задергались. Она закрыла лицо руками.
Кто–то тронул ее. Она обернулась. Военный, который слушал ее рассказ, протягивал маленькую фотографию:
— Возьмите, мамаша. Вы обронили ее, когда доставали письмо.
Женщина машинально протянула руку, взяла карточку и неожиданно сказала глухим голосом:
— Это — он, Митенька…
— Сын, что ли? — отозвался участливо военный.
— Сын… Без ног теперь. Отрезали… — Она обращалась к военному, желая, чтобы тот ее понял, и словно прося у него поддержки: — А раньше вот на тебя похож был: статный, красивый… В сапожках ходил. Теперь и сапожки–то не нужны: надевать–то их не на что.
Она продолжала говорить бессвязно, горько, не обращаясь уже ни к кому, скорее так, для себя, чтобы излить все накопившееся, чтобы выплакаться.
Военный чувствовал себя неловко. Он попытался сказать ей несколько слов утешения, но она уже не слушала их, да и самому ему они показались ненужными. Он отошел в сторону.
В это время он почувствовал, как на его плечо легла чья–то рука, и голос, показавшийся знакомым, произнес:
— Простите, если не ошибаюсь, — Борис Николаевич Ростовцев?
Лейтенант медленно поднял глаза.
— Ветров?… Юрка Ветров? — переспросил он, внимательно вглядываясь в лицо подошедшего человека. — Неожиданная и приятная встреча… Здравствуй…
Он произнес эти слова обычным голосом, ровным и спокойным. По его виду нельзя было понять, была ли эта встреча для него действительно неожиданной и приятной. Он автоматически пожимал руку Ветрова, а в ушах его все еще стояли горькие женские рыдания:
«…Ноги–то отрезали…»
Стараясь отвлечься, Ростовцев аккуратно сложил газету, перегибая пополам до тех пор, пока она не смогла уместиться в кармане. Потом опять взглянул на Ветрова и улыбнулся, заметив, что тот с недоумением посматривает на его шинель.
— Удивляешься? — спросил он, проведя рукой по колючему сукну отворота.
— Удивляюсь, — кивнул Ветров.
— Чему же?
— Твоему маскараду.
— Это не маскарад, — возразил Ростовцев, качнув головой.
— А что же?
— Одежда военного времени!
Подошел трамвай. Ветров указал глазами в его сторону и спросил:
— Торопишься?
— Нет.
— Тогда постоим?
— Постоим… — Ростовцев наблюдал, как входили и выходили люди. Отыскав среди других фигуры женщин, которые недавно стояли возле него, он следил, как они поднимались на площадку. Ветров, заложив руки с портфелем назад, чертил носком галоши по талому податливому снегу и смотрел под ноги. Когда вагон ушел, а они остались на остановке одни, он задумчиво сказал:
— Я бы не узнал тебя, Борис, если бы не вглядывался в каждого встречного. Все искал кого–нибудь из прежних знакомых. Ты оказался первым. Хотя признаюсь: тебя я меньше всего рассчитывал встретить здесь…
— И меньше всего желал, быть может? — вставил замечание Ростовцев.
— Меньше всего желал? Нет, я даже хотел встретить тебя. Мне кто–то говорил, что ты постепенно завоевываешь себе имя. И сейчас, когда увидел, что лирический тенор одет в шинель лейтенанта, я подумал, что ты репетируешь какую–нибудь новую роль.
Ростовцев снова улыбнулся.
— Ты плохо умеешь отгадывать самые простые истины, — сказал он. — Раньше я имел более высокое мнение о твоих способностях. Говорят, что врачи наблюдательны. Ты врач. И, тем не менее, просмотрел самое главное. Ты забыл, что сейчас — война. Война! — он сделал особое ударение на этом слове.
— Я помню об этом.
— Плохо помнишь. Если бы помнил хорошо, то не удивлялся бы, встречая людей в военном.
Ветров скользнул взглядом по новенькой пригнанной шинели, по петлицам с золотой каймой, по шапке, надетой немного набекрень, и сказал:
— Но когда я надену армейскую фуражку, то, поверь, никому не стану доказывать, что я — герой. — Помолчав, он серьезно продолжал: — Однако, Борис, не будем говорить колкости друг другу. Когда–то мы были с тобой чем–то наподобие соперников. И я знаю, встретив меня, ты сейчас же вспомнил о Рите. Я тоже о ней вспомнил, когда тебя увидел. Скажи лучше, где она теперь?
— Она здесь… — Ростовцев слегка покраснел и быстро добавил: — Ты можешь увидеть ее, если хочешь.
— Здесь? — переспросил Ветров. — И ты все–таки собрался на фронт?
— Все–таки собрался, — кивнул Ростовцев. — Я давно просился туда. Меня не отпускали. Пришлось писать в Наркомат. Только тогда мне разрешили и направили на курсы. Я окончил их и теперь еду в часть… Через несколько дней, — добавил он. — А ты?
— Я?… Я тоже скоро уезжаю. Меня назначили на работу в госпиталь. Хотя госпиталь, кажется, тыловой… — Ветров помолчал и, возвращаясь к прежней теме, осторожно спросил: — И ты решился оставить ее?
— Кого?
— Риту.
Ростовцев ответил не сразу.
— Я оставляю еще большее — мое искусство. После войны я вернусь к нему. А теперь… у меня одна мысль, один смысл жизни: драться и победить! — он плотно сжал губы.
Ветров думал о чем–то своем. Когда молчание показалось ему тягостным и он хотел заговорить, Ростовцев неожиданно спросил:
— Ты думаешь, мне не жалко сцены? — В голосе его прозвучала грусть. — Нет, брат, жалко!.. А рабочему покидать свой завод — не жалко?… Всем жалко и тяжело. Да еще и как тяжело! А что делать? Всякий видит, что это необходимо. Знает, что может не вернуться, а ведь идет же туда, идет сам, добровольно. А почему? Потому что Родина, Партия, мать — все это в его сознании одно понятие. А разве есть сын, который, видя, что мать в опасности, будет сидеть, сложа руки?… Нет, доктор, таких сыновей не бывает!
— Да, конечно, не бывает, — спокойно согласился Ветров. — Только уж очень красиво ты изволишь выражаться. Я бы сказал то же, но попроще.
Ростовцев сделал нетерпеливый жест.
— Твоя ирония не совсем уместна, — сказал он с обидой. — Чувствую, что ты расцениваешь мой поступок как своего рода мальчишество. Возможно, мой вид и дает к этому повод. Ведь так всегда бывает: в новом костюме первое время не знаешь, как держаться. Но поверь: мой уход в армию — не ухарство, не потребность в сильных ощущениях, а шаг вполне обдуманный. Сейчас я видел женщину, у которой сын, единственный ее сын, потерял на фронте ноги. Он был молод, как и мы с тобой. Перед ним, так же как и у нас, была впереди большая жизнь… Подумав об этом неизвестном мне человеке, я снова спросил себя, а чем я лучше того, кто пострадал за меня, за тебя, за всех нас? — он сделал широкий жест рукой. — А я? Я — член партии? Неужели я должен сидеть в тылу, когда вопрос поставлен четко и ясно: быть России советской или не быть? Сколько было положено труда, чтобы сделать мою страну цветущей, радостной! И неужели я допущу, чтобы этот труд пропал даром? Нет, доктор, сейчас стране нужны поступки героев, сейчас, как никогда, нужно действовать!
— А искусство? — спросил Ветров. — Мне кажется, ты мог бы действовать им.
— Искусство? — повторил Ростовцев. — Я подумал и о нем. От того, что я увижу своими глазами фронт, мое искусство только выиграет. Я надеюсь дожить и до того времени, когда война кончится, когда будут написаны оперы о народе–победителе. И вот тогда я спою не партию какого–нибудь герцога, не партию тоскующего Ленского, а партию простого советского парня, умеющего трудиться и умеющего стоять насмерть и побеждать. А чтобы спеть эту партию по–настояшему, я должен увидеть таких парней и пожить с ними в одной землянке!