Постановлением Совета Министров Союза ССР СОКОЛОВУ Михаилу Дмитриевичу за роман «Искры» присуждена Сталинская премия второй степени за 1950 год.1
Был тихий июльский день.
Над хутором, над запыленными тополями, словно огромные хлопья ваты, медленно плыли облака, временами заслоняли землю от огненных лучей солнца, и тогда на дороги, на почерневшие соломенные крыши хат и сараев ложились синие прохладные тени.
Над выгоном, над опаленной зноем степью прозрачной дымкой струился от земли горячий воздух, маревом заволакивал бархатистую седину полыни и все тянулся к горизонту дрожащими, нескончаемыми волнами и там разливался беломатовой водной гладью.
Безлюдной в такую пору кажется степь…
Под телегами, под развешанными на граблях одеждами, в тени отдыхают хлеборобы. На стойлах, возле запруд, хвостами отбиваясь от мух, отстаивается скотина. На курганах, распустив крылья, с раскрытыми клювами дремлют степные хищники. И лишь жаворонки безумолку щебечут в лазоревом небе да в хлебах бойко стрекочут кузнечики.
А в балке, в терновых зарослях, одиноко бродит лиса, высматривает в старой листве, не копошится ли где сапун — еж. Попадется еж всевидящим лисьим глазам — тронет его хищница мягкой, пушистой лапой и покатит к воде. Вздрогнет еж, расправит серые колючки и не заметит, как окажется в ручье, а когда раскроется, схватит его лиса за маленькое рыльце — и одна шуба иглистая у воды останется, а на агатовочерном носу хищницы — капли свежей крови.
На косогоре возле речки, в зелени садов и верб, раскинулась Кундрючевка. На улицах ее душно и пустынно, и даже детских голосов нигде не слышно. Одни свиньи, окопавшись в тени у каменных загорож, лежат и похрюкивают в прохладе чернозема, да куры пылят на дорогах, поверяемые криками высоких огнистых петухов.
Тихо и безмятежно было в этот час в Кундрючевке.
И вдруг поднялся переполох.
Повскакав из-за столов, с постелей, кто с ложкой в руке, кто на ходу надевая сапоги или чирики, одни недоспав, другие недообедав, люди высыпали из хат, из землянок и устремились на улицу. А на улицах куры, кудахча, разлетались с дороги; свиньи, испуганно хрюкая, разбегались из-под стенок; собаки, поджав хвосты, прятались за хатами. Все пришло в такое неистовое движение, как если бы на хутор надвигался невиданный ураган.
В первые минуты никто не мог понять, что случилось: то ли конокрадов поймали вместе с парой золотистых рысаков и гонят на майдан, чтобы там расправиться с ними, то ли фокусник какой заморский приехал в хутор и вот всполошил народ какой-то пронзительно звенящей диковиной?
Над толпой, запрудившей улицу, широкий в плечах, с хмурым худощавым лицом и черным чубом, выглядывавшим из-под нового картуза, возвышался молодой парень — Яшка Загорулькин. Невозмутимо сидя на чем-то высоком и натянув вожжи, он то и дело властно покрикивал: «Берегись!», и голубая атласная рубаха его ослепительно блестела на солнце.
За ним красным околышком картуза мелькала в толпе голова Нефеда Мироныча Загорулькина, первого на хуторе казака. Он и был причиной всполоха кундрючевцев, вздумав праздничным днем, в обеденный час, пробовать на бурьяне свою обнову — чужестранную лобогрейку.
В добротных суконных шароварах с лампасами, в темно-синем пиджаке поверх белой в крапинку рубашки, Нефед Мироныч то и дело наклонялся немного вперед, с легкой небрежностью вилами освобождал полок от бурьяна и опять выпрямлялся. Его строгое лицо с черной подстриженной бородкой было серьезно-сосредоточенным, но в сверкающем взгляде настороженных глаз временами мелькала улыбка: гордился он, самый богатый и почетный хуторянин, этой редкостной машиной. Ему хотелось крикнуть им всем, казакам и мужикам: «Смотрите, завидуйте и за версту картузы скидайте перед Загорулькой!».
Кум Нефеда Мироныча, атаман Калина, так и понимал его. «У самого от радости чертики прыгают в глазах, а по морде и сатана не приметит!» — завистливо думал он о счастливом обладателе невиданной машины, шагая рядом с лобогрейкой.
А по бурьяну, по пыльной дороге валом валили взрослые и дети, мужчины и женщины, и каждый, обгоняя другого, хотел своими глазами увидать заморское чудо, собственными руками пощупать скошенный бурьян, накалывая руки, рассматривая его, и шум голосов стоял в воздухе, как на ярмарке.
Нарядно-красная с желтой отделкой лобогрейка, поблескивая лаком и золотой маркой фирмы «Мак-Кормик Диринг — 1898 г.», уходила все дальше и дальше по улице, звенящим, металлическим скрежетом пугала свиней, птицу, будила вековую тишь земли, и от ее движения у дедов щемило сердце.
— Дожилися! Железный косарь! Значится, аминь. Антихрист идет по святой Руси, — сокрушался рябоватый дедок с рыжей бородкой.
Ему сочувствовал столетний односум:
— Теперь бери свечку и ложись на лавку, помирай.
Нефед Мироныч ладонью отер капли пота со лба и гулко сказал Яшке:
— Тише, кому я сказал! Не попускай Ворона!
Яшка, мысленно чертыхнувшись, натянул новые, пахнущие дегтем вожжи и осадил жеребца. Взгляд его беспокойно устремился поверх толпы. С минуты на минуту лобогрейка поровняется с хатой Дороховых. Вон там уже кто-то вышел из калитки. Каково сейчас встретиться с Оксаной! Он, сын самого богатого человека в хуторе, сидит на кучерском месте, как батрак какой-нибудь. «Дернула же отца нелегкая хвастаться своей машиной! И колючек — как черти за ночь понасажали, ни конца им, ни краю», — досадовал он в уме, косо поглядывая на калитку Дороховых.
Наконец лобогрейка поровнялась с низенькой, крытой соломой хатой. Яшке стало жарко. Он готов был спрыгнуть с кучерского сиденья и убежать от стыда, но позади с вилами сидел отец.
Возле хаты под старой акацией стояли Оксана и Настя Дороховы. Высокая, стройная, в белоснежном городском платье, Оксана с веселым любопытством смотрела на толпу и, смеясь, что-то говорила Насте. Но вот вдруг глаза ее широко раскрылись и удивленно уставились на Яшку.
Яшка едва заметно поклонился ей, виновато вздернул плечами, как бы говоря: «Что ж делать? Он отец, волей-неволей будешь сидеть», — и заторопил лошадей.
Лобогрейка убыстрила ход, и коса завизжала еще пронзительней.
Нефед Мироныч сказал Яшке, чтобы он держал ровнее шаг лошадей, но тот был занят своими мыслями и не слышал.
— Позакладало? Ворона не попускай! — густым басом крикнул Нефед Мироныч.
Яшка оглянулся по сторонам, кивком головы позвал работника Семку и, остановив лошадей и передав ему вожжи, сказал удивленно выпучившему глаза Нефеду Миронычу:
— Пробуйте сами, а мне нечего маячить тут, как дурню на майдане!
Сказал он это вызывающе, при всех, но Нефед Мироныч сделал вид, что ничего не случилось.
Яшка поправил картуз, белый шелковый пояс и, глянув, не запылились ли новые хромовые сапоги, направился домой.
Атаман заметил смущение Яшки. Немного поотстав, он блудливо оглянул тонкую, гибкую фигуру Оксаны, задержал взгляд на румяном от солнца лице ее, и рука его сама собой коснулась сперва одного, а затем другого толстого рыжеватого уса. «И черт-те как Марья плодит их таких, скажи! Картина, и еще лучше!» — подумал он и важно зашагал по пыльной дороге, откинув одну руку на поясницу, а другую заложив за полу сюртука.
В это время из толпы вышла высокая и статная, уже начавшая полнеть Марья Дорохова. Пропустив мимо себя людской поток, она взяла стеблину бурьяна, внимательно осмотрела срез — на нем, искрясь, дрожала слезинка.
— Смотрим? — спросил, подходя к ней, Калина и с гордостью за свой хутор, как бы подчеркивая, что сегодняшнее событие именно потому и случилось, что атаманствует он, Василь Семеныч Калина, продолжал: — Видала, какие дела на свете делаются? По всей округе нету такой машины, а в моем хуторе есть!
— Чего и говорить! Еще выше полез теперь Нефадей, — задумчиво проговорила Дорохова, и в голосе ее Калине послышалась грусть.
Искоса глянув по сторонам, он наклонился к ее лицу и шепнул, кивнув на лобогрейку:
— А небось, и ты б непрочь завести такую?
Марья высокомерно оглядела его с ног до головы, немного помедлила:
— Непрочь. Еще об чем думаешь?
Калина кашлянул, прикоснулся к усам и перевел разговор на Оксану.
— Дочкой твоей любовался тут, что из Черкасска. И черт-те, как они все у тебя выходят такие?
— A y тебя не выходят? Значит, неспособный, — отрезала Марья и пошла по улице.
Калина посмотрел ей вслед, покачал головой: