Лев Правдин
БЕРЕНДЕЕВО ЦАРСТВО
Роман-хроника
Художник В. ПетровКНИГА ПЕРВАЯ
ПОВОРОТНЫЙ КРУГ
Он вел романтику,
как лошадь,
за собой —
накормленной,
оседланной,
послушной.
М. Светлов
1
В девятнадцатом году наша семья из Петрограда переехала в благословенный хлебный край, раскинувшийся в южных отрогах Урала. Поселились мы в большом, похожем на городок, волостном селе Сороки — торговом центре пшеничного царства, которое только недавно перестали разорять бело-чехи и оголтелые дутовские бандиты.
Верно, когда мы приехали, от былой сытости мало что осталось, но нам после четвертушки овсяного хлеба здешняя жизнь показалась настоящим разгулом, и мы даже не очень часто вспоминали Петроград. Ностальгия не тревожила нас. Мне только не хватало одного — художественной студии.
Мне очень не хватало запаха классической пыли и кисловатого благоухания олифы, шороха угля по грубой серой бумаге, меланхолического посвистывания впавшего в творческий транс студийца и негромких замечаний нашего маэстро: «Эка куды завернул. Ну и штукарь ты, брат!»
Но вскоре и это начало отступать под могучим натиском молодости, жадной до настоящей жизни и равнодушной к прожитым дням. А тут еще настигла меня первая и, как я в то время был убежден, настоящая любовь к необыкновенной девушке по имени Вера.
Вот именно своей необыкновенностью она и привлекла меня, хотя привлечь и завлечь мужчину четырнадцати лет — не много надо стараний. И для этого совсем не обязательно быть необыкновенной — мальчишеская фантазия еще не остыла и безотказно сработает в нужный момент.
Четырнадцать лет как раз тот самый возраст, когда уже совершены все подвиги, открыты все дальние и ближние миры и когда человек, переживший так много, начинает испытывать некоторую усталость и разочарование.
Наступает мятежное время неопределенных желаний и вполне определенных, хотя и необъяснимых открытий нового мира в самом себе.
Вот тут она и появилась — Вера — дочка одноногого сапожника Порфирия Ивановича.
2
Секретарем комсомольской ячейки в то время была Глафира Колпакова. Ее отца, учителя начальной школы, дутовцы расстреляли при отступлении. Человек он был тихий, незаметный. Совсем непонятно, как это он вырастил такую боевую, бесстрашную дочь.
Глафира еще в начале восемнадцатого года ушла в Красную гвардию. Вот за это и расстреляли ее ни в чем не повинного отца, но Глафира узнала об этом только когда вернулась домой после ранения.
В первую годовщину освобождения села на братской могиле был объявлен траурный митинг.
Перед клубом собирались комсомольцы. На высоком крыльце развертывали большое кумачовое знамя с портретом Карла Либкнехта. Замерев от волнения, я прошел мимо него строевым шагом и открыл дверь в большую комнату, кошмарно расписанную под мрамор синькой и белилами. Даже многочисленные плакаты и кумачовые лозунги не могли унять чудовищной этой базарной росписи.
И еще я успел заметить на стенах и на потолке многочисленные следы от пуль. Кто тут стрелял, от кого отстреливался, теперь уж трудно установить.
Но тут я увидел Глафиру Колпакову. Мне еще не приходилось видеть ее так близко, и я был ошеломлен ее великолепным ростом и прекрасными античными формами. Поставив ногу на подоконник, она завязывала шнурки на высоких, почти до колен ботинках, которые здесь назывались гусариками. Короткая юбка угрожающе натянулась на бедрах, обнажая скульптурные колени.
Завязав шнурок, она легко выпрямилась, и под ее добела застиранной солдатской гимнастеркой резко обозначились сильные, нежного рисунка плечи и маленькие классические груди.
На подоконнике лежал ее ремень с притороченной к нему кобурой.
«Афина Паллада», — подумал я.
И в самом деле, передо мной стояло изваяние, могучее и прекрасное, исполненное того живого трепета и монументального изящества, какое умели придавать мрамору только великие мастера древней Греции.
Я даже на мгновение забыл, что стою перед живой девушкой. Я глядел на нее заинтересованно и беззастенчиво, как мог бы разглядывать только статую, и она, конечно, заметила мое восхищение, потому что без улыбки подмигнула мне. А глаза у нее оказались живые и блестящие.
— Ну, что зенки растопырил? — рассмеялась она. — Я спрашиваю, зачем пришел?
Выслушивая мои объяснения, она подпоясалась, туго стянув ремень на тонкой талии, и надела кожаную, очень потертую куртку. Потом взяла со стола синюю кепку и долго, совсем по-девичьи прилаживала ее на своих пышных волосах.
— Мы тебя должны проверить, — наконец проговорила она. — Ты не здешний? Родители кто?
Узнав, что моя мать учительница, Глафира поглядела на меня, сощурив свои горячие глаза.
— А ты будь смелее, — требовательно приказала она, — нам сейчас нужны смелые ребята и даже нахальные. Да брось ты эти свои «пожалуйста» да «извините». Что ты умеешь делать?
— Ничего не умею…
— Так не бывает. Нет таких людей. Каждый что-нибудь должен делать. К чему тебя тянет?
— Рисовать.
— В самом деле! Ну вот видишь: это как раз нам очень надо сейчас. — Открыв дверь в соседнюю комнату, она крикнула: — Сережка!
В дверь просунулась всклокоченная, как воронье гнездо на ветру, голова. На худом лице, между пестреньких веснушчатых щек, торчал длинный острый нос.
— Что?
— Вот тебе художник.
— Этот? — недоверчиво спросил Сережка. — А ты что можешь?
— Все могу.
— И портреты?
— Конечно…
— Ну!.. Тогда это здорово. В ячейке состоишь?
— Нет еще, — ответила Глафира. — Прощупать надо парня. Ну, собирайтесь. Пошли.
3
Глафира шла сквозь толпу, возвышаясь над ней, окаменевшая от ненависти. Каблуки ее высоких ботинок глубоко вдавливались в разодранную глинистую землю, поросшую выгоревшей степной травой.
Братская могила возвышалась за кладбищенской оградой на голом месте. Березы и тополя, истомленные зноем, бессильно застыли в отдалении над крестами и памятниками. В их притихших кронах, лениво взлетая и падая, путались растрепанные грачи.
Мы шли за Глафирой: десятка полтора парней и две девушки. У края насыпи остановились, и Глафира поднялась на невысокий холм к деревянному надгробию, похожему на обыкновенную тумбочку, но с большой медной кованой звездой. Среди боевых товарищей и родственников погибших я увидел одноногого сапожника, который жил недалеко от нас.
Он был бунтарь и трибун. Хороший ли он сапожник, это никого не интересовало в то время, тем более что у него совсем не оставалось времени заниматься своим делом, а как оратор он славился даже за пределами нашего села. Он мог одним словом убить противника наповал. Когда ему дали слово, он сказал:
— Дорогие товарищи! Я не оратор! Я сапожник. Исторически угнетенный класс!..
Он встряхнул головой, и черные с густой проседью волосы ожили и как бы вскипали от клокочущего жара его мыслей. Темное лицо, обросшее растрепанной черной бородой, вскинуто к небу, отчего взгляд его маленьких пронзительных глаз сделался отрешенным и надменным. Лицо сумасшедшего и пророка.
Потрясая кулаками над притихшей толпой, он гремел с высоты холма:
— …Мы им, бандитам и кровавым псам мировой буржуазии, хорошую зарубку оставили на память, и какие остались тут промеж нас ихние недобитки, пусть задумаются! Мы не угрожаем, мы предупреждаем со всей трудовой строгостью.
Глафира стояла неподвижно, как изваяние скорби и мести. Когда сапожник закончил свою речь, она привычным движением выхватила наган и трижды выстрелила в знойное равнодушное небо. Над кладбищем заполошно взметнулись грачи и, прокричав отчаянно и нестройно, косой тучей пронеслись над толпой, взмыли к небу и рассыпались над кладбищем.
— Вы жертвою пали в борьбе роковой!.. — хрипло и страстно запел сапожник.
Глафира пела низким скорбным голосом, положив свои тяжелые руки на деревянное надгробье. По ее лицу катились обильные слезы.
4
С моим первым начальником Сережкой Сысоевым мы сразу и прочно сдружились, с первых слов, когда выяснилось, что и он и я мечтаем стать художниками.
По возрасту он был старше меня почти на три года и лет на десять — по жизненному опыту, но намного младше в смысле образования: два года начальной школы, в то время как я уже закончил второй класс реального училища в Петрограде. Но у него был полугодовой стаж пребывания в комсомоле, то есть ровно столько, сколько существует наша ячейка. Он был ее организатор и несменяемый агитпроп. Отец его, бродячий маляр и живописец, расписывал хоромы богатеев-хлебников, украшая чайные по всему Заволжью. Сережка помогал отцу с самых малых лет. Разделывали стены под дуб, под мрамор, под атлас. Без страха и сомнения малевали чудовищные, как бред, розы и тюльпаны. Это называлось «пустить пукеты». А если заказчик попадался с фантазией и требовал экзотики, то «запускали Лаврентия», то есть малевали лавры, пальмы и разных охряных зверей.