Сергей Сартаков
Философский камень
Непроглядно темны летние ночи в Маньчжурии. Душно. Каменистые сопки, за день глубоко прокаленные солнцем, источают густые, дурманящие запахи. Часто случается: с вечера надвинутся тяжелые, медленные тучи, но так и провисят до утра, не обронив ни капли дождя на истомленную землю. Только помечутся где-то вдали белесые, немые зарницы. И после каждого раза, когда бегло вспыхнут они и угаснут, еще чернее, глуше кажется ночь.
На крутом склоне сопки, под кустами орешника, опаленного, дневным зноем, примостились два солдата. В стоптанных, разбитых башмаках. Прежде чем опуститься на землю, они долго кружили по откосу, проверяя, нет ли поблизости кого постороннего.
— Боюсь я, Федор. Ты понимаешь? Боюсь! Такого вот страха, как сейчас, у меня никогда не бывало. Нет, не перешагнуть мне границу, духу не хватит! Как подумаю — аж волосы дыбом.
Федор промолчал. Распластавшись на спине, он подкованным каблуком выскабливал ямку в земле.
— Не выдюжу я, однако. Повешусь… Или сбегу. Только куда? Федор, а Федор?
— Ты за этим, Ефрем, опять и позвал меня? Хватит!' Я не хочу с тобой разговаривать, ты сходишь с ума!
— Федор, пойми: от этого страха все леденеет во мне. Жить не хочется.
— Ты раскис, как прошлогодняя капуста. Какая муха тебя укусила? Разве не вместе со мной ты служил у Каппеля и стрелял в красных? — Во все небо полыхнула зарница, осветила казенное лицо Федора. Он приподнялся на локте, голос его звучал жестко. — От земли черны были твои руки, трескалась кожа на пальцах, а все-таки при всем том был ты хозяином. И жил как хотел, в свое удовольствие. После отца опять же тебе бы все осталось. А теперь ты солдат, вечный солдат. И только. Что ты можешь еще?
— Не дразни. Не напоминай!
Ефрем сидел, наклонясь вперед, тоскливо обхватив руками подтянутые к животу колени.
— Где прежняя ненависть? У отца твоего отняли все. И у тебя тоже. Даже бабу твою молодую. Ты знаешь, с кем она, баба твоя, с каким «товарищем»? И где твой сын, кто он сейчас?
— Не трави душу, Федор! Где мой сын… Это и есть самое страшное.
— Слышал бы твои слова Ямагути!
— Федор, не говори так громко! — Ефрем вскочил, постоял, тревожно вглядываясь в черноту ночи. — Ведь я с тобой как с другом.
— Не понимаю тебя. — Федор немного смягчился. — Под Чжалайнором ты хорошо исполнял любые Приказы. Ты радовался тогда, что вместе с нами Чжан Сюэ-лян, его сильная армия. И верил: мы отомстим. Сколько ты тогда убил красных?
— Вот после того я все и думаю, думаю… Сын мой теперь уже вырос. Что, если… Тоска сосет меня, Фёдор! Наверно, смерть зовет.
— Дурак!
Они замолчали, вслушиваясь, как где-то очень-очень далеко, на советской стороне, лязгая железом, проходит поезд.
— Утром меня вызывал полковник Ямагути, — громко зевая, заговорил Федор. — Он спрашивал, доволен ли я службой в войсках Маньчжоу-Го.
— Что ты ему ответил?
— Тяжело болен унтер-офицер во второй роте. Он может умереть. Вот почему полковник спрашивал. «Армия Маньчжоу-Го для меня родной дом» — ответил я. И Ямагути улыбнулся. Он любит такие ответы. Теперь я рассчитываю на повышение, Ефрем. А ты, пока тебя не убьют, так и останешься солдатом.
Ефрем тяжело вздохнул, опустился на землю, лег рядом с Федором. Тот, покашливая, возился с кисетом, шелестел бумагой, уминал табак в самокрутке.
— Почему так, Федор? Поступали мы с тобой добровольцами к Колчаку-адмиралу, дрались как черти, чтобы дома, хозяйства, семьи свои от красных охранить. Ясно — враг. И земля была, вот она, на которой нам жить и которую отдать врагу никак невозможно. Посчитай, двенадцать лет с тех пор мы без родной земли. И без семьи. Без хозяйства. Кто мы? Русские или эти, «маньчжоу-го»?
— Блажишь ты, Ефрем! — лениво откликнулся Федор и чиркнул спичкой. Желтый язычок пламени лизнул самокрутку, — Вопрос твой дурацкий. Ты этот вопрос даже во сне сам себе не задавай.
Табачный дым раздражал Ефрема. Он отвернулся. Федор не хочет ответить, кто они теперь: русские или нерусские. А сам, между прочим, не любит японское курево. Когда нет табаку, раскрошит сигареты и скрутит из какой попало бумаги «козью ножку».
— Не могу я не думать, Фёдор. Сколько нас, много ли перебежало сюда? А там, дома, весь наш народ. И они там меж собою теперь не враги.
— Откуда ты знаешь? Кто тебе это сказал? Надо слушать полковника Ямагути. В России голод, у красных нет хлеба. Иначе почему бы они продали Китайско-Восточную железную дорогу, за которую раньше дрались?
— Не знаю. Они живут дружно. Разве с этих сопок не видно, как они строят там что-то новое? Видно, как по железной дороге все чаще идут поезда. А поля мужики пашут трактором. Голод — это, наверно, было давно. Федор, мне хочется снова пахать, сеять, убирать урожай. Я устал таскать на плече эту чужую винтовку.
— Чужую… Замолчи!
— Я гляжу через границу на Россию, как виноватая собака на хозяина. Пусть бы побил, да простил.
— Ты сволочь! Ты предал Россию, когда на фронте первый раз показал свою спину красным. Ты снова предаешь ее и сейчас своими жалкими словами.
— Федор, а ты разве не показывал спину?
— Да, я тоже бежал. Но я готов и вернуться обратно. Только не как виноватая собака, лизнуть руку хозяина, а как маньчжурский тигр — вцепиться им в горло! И мне плевать, что там строят они и чем пашут землю. Вместе с ними ни строить, ни пахать я не стану. А стрелять в них буду и- колоть штыком. Вот так надо любить Россию! Вот почему винтовка у меня на плече не чужая.
Полыхнула зарница. Ефрем зажмурился. Расстегнул тесный ворот. Небритая борода зудилась, колола вспотевшую шею. Ах, немного бы свежего ветерка, прохладного дождика!
— Я все думаю, Федор… Если бы тогда мы остались… у себя…
— А я думаю о другом, — перебил Федор. Красная звездочка тлеющей самокрутки вычертила в ночной темноте сложный зигзаг — Я думаю, почему еще тогда я не стал офицером. Теперь мне не нужно бы ожидать хорошего настроения полковника Ямагути. И поручик Тарасов ходил бы под моей командой. — Красная звездочка самокрутки засветилась сильнее, обрисовались крупные губы Федора, стиснутые в напряженной затяжке. — Кто помешал мне тогда снять одежду, взять бумаги капитана Рещикова?
— Ты рылом не вышел. Капитан был ученый. Тебя здесь сразу бы разгадали.
— А кому и зачем разгадывать? Здесь все перепуталось. Особенно после Чжалайнора. Нас ведь сразу занесло к японцам, а не в полки атамана Семенова. Для Ямагути я или не я — дела нет. Служили бы хорошо. Тарасов не толковей меня.
— Капитан Рещиков плавал в крови. Ты мог бы надеть его одежду?
— Я спрятал его тяжелые чемоданы под амбар. Думал, скоро вернемся. Снял с него золотые часы. Кольцо взял, деньги, уже ни черта не стоившие. А документы не взял. Почему? Говоришь — кровь… На одежде кровь бы подсохла, отмялась.
Ефрем закинул руки за голову, шумно, надсадно вздохнул.
— Не напоминай, Федор. Капитан Рещиков несчастный был. Не знаю, та ли, что нас, волна и его кинула на восток, а мог бы, наверно, остаться и дома. Он же, говорили, адвокат. И еще — фокусник. Такого и красные не тронули бы. А и сейчас у меня в ушах крик капитана отчаянный, когда ты его тифозного сына из саней поволок.
— Не в сугроб — к чехам в вагон впихнул, — отозвался Федор. Присасывая, в несколько затяжек докурил самокрутку и швырнул остаток в кусты. — Кони вовсе не шли. Мальчишка так и так по дороге загнулся бы или от пули отцовской пал.
Капитан свою семью порешил в бреду, — возразил Ефрем. — А пока хворь его самого не свернула, он их всех как глаз свой берег. Всяк из нас это видел.
— Он дурак был! Должон бы понимать, какой его ждет путь при отступлении. Все ведь знали: бежим в Монголию либо в Маньчжурию. И зачем тогда бежать, ежели после самому же и вздыбиться: «Нет! Землю свою, родину свою, умру, не покину!» — Федор скрипуче засмеялся. — Вот и не покинул, остался в земле своей. А мы с тобой живем все-таки.
— Не знаю, что повело его на восток. Может, страх смерти, паника. Только когда угар этот прошел и болезнь прошла, поднял он, что нет уже у него ни семьи и совсем ничего нет, что и последнее, родину, он должен продать за жизнь свою… Знаешь, Федор, он сделал правильно. Если бы у меня тогда хватило силы спустить курок! А теперь я не могу, ничего не могу. Нет воли, тоска одна. Зачем мне такая жизнь?
— Так ты прогуляйся на тот свет и сравни. — Федор грязно выругался. — Ежели потом сумеешь вернуться оттуда — поймешь, что хоть по-всякому, а жить лучше, чем тебя в земле будут черви точить.
— Сбегу я, сбегу, сам не знаю куда, а сбегу с этой границы!
Ефрем лежал, повернувшись на бок, бил кулаком в щебенистую землю. Над сопками плескались редкие зарницы. Орешники тянулись к нему жесткими, зазубренными листьями.