— А, ты опять! — сказал он злобно.
Не помню, какие были у меня намерения. Я ненавидел его, однако, вероятно, сам не знал, что собираюсь сделать. Но он, несомненно, решил, что я собираюсь бить его, как тогда, в бильярдной. Он побледнел — от злости, не от страха.
— Нет, на этот раз не выйдет, теперь не выйдет, — проговорил он, вынул из кармана револьвер и направил его на меня.
Я остановился.
— Теперь не выйдет, — повторил он, целясь. — Ты мне надоел, и я с тобой покончу. Здесь выстрела не услышит никто. Я заверну тебя в ковер, вынесу на Мойку и брошу в воду… Ага, стоишь! Сейчас я выстрелю…
Я был уверен, что он выстрелит, и ждал выстрела всем телом. Но ненависть придала мне мужества, и я сказал:
— Не выстрелишь…
— Почему же? — спросил он насмехаясь. — Что мне помешает?
— Это пугач, — сказал я.
— Ах, пугач! — повторил он. — Посмотрим, какой это пугач…
Рывком руки он вскинул револьвер и выстрелил. Электрическая лампочка под потолком разлетелась, и мельчайшие осколки стекла посыпались на меня.
— Марш отсюда! — крикнул мне Лева Кравец. — Дрянь!..
Мы оба ушли из банка. Я шел впереди, он — сзади.
Я был в отчаянии. Я считал, что дружбе моей с Варей пришел конец. Я не знал, как поправить дело, и думал, что дело непоправимо.
Весь следующий день я напрасно прождал Варю в библиотеке — она не пришла. Я в одиночестве наклеивал ярлычки на книги и, справляясь в каталоге, ставил номера. Но однообразное это занятие не могло заглушить моей тоски.
Однако оказалось, что я ошибался. Через день мы встретились с ней как ни в чем не бывало. Она обращалась со мной совсем как прежде и даже лучше, чем прежде, — с тихой ласковостью. Вообще она вся стала как бы добрее и мягче, и я сразу это почувствовал. Она была переполнена радостью, которая откровенно светилась в ее глазах. Радости было так много, что она готова была щедро уделять ее всем.
Я слышал, как за дверью она говорила что-то приветливое старичку маркеру и даже Марии Васильевне, суровой и немногословной. Она посмотрела ярлычки, которые я наклеивал на книги, и похвалила меня.
— Без тебя я никогда не справилась бы с библиотекой, — сказала она.
Ей, видимо, хотелось сказать мне что-нибудь особенно сердечное, и она прибавила:
— Я так привыкла к тебе, что день не повидаю и начинаю скучать. Я привыкла с тобой разговаривать. Эх, если бы можно было, сколько бы я тебе рассказала!..
Она подошла к зеркалу в библиотечной двери и закружилась перед ним на одной ноге, как не делала уже давно.
Я чувствовал, что стоит мне спросить — и она все расскажет. Но я ничего не спросил. Я догадывался, чему она так рада.
Да она и не таилась. Она любила и гордилась своей любовью. Не раз, просидев за столиком в библиотеке минут двадцать, она вскакивала и начинала кружиться, придерживая двумя пальцами край юбки, поглядывая на себя в зеркало и приговаривая:
— Люблю, люблю, люблю, люблю!..
Лева Кравец заходить в библиотеку перестал, и я долго его не видел. Я тешил себя мыслью, что не приходит он из-за меня. Не знаю, был ли я прав. Одно было мне ясно они где-то продолжали встречаться. И очень часто. Почти каждый вечер.
Варя теперь уходила из библиотеки гораздо раньше. Когда приближался заранее намеченный час, она очень оживлялась и начинала бегать, подпрыгивая, пританцовывая. Потом вдруг с шумом захлопывала толстенную книгу каталога и убегала совсем. Она так торопилась, что забывала даже прикрыть за собой дверь библиотеки, и я слышал, как стремительно стучали ее каблучки, когда она сбегала вниз по мраморной лестнице.
В те дни, когда ей почему-то было невозможно с ним увидеться, она томилась разлукой и бывала со мной особенно ласкова. Одиночество становилось для нее невыносимым, и она льнула ко мне. После работы она предлагала мне пойти с ней погулять.
Помню, как однажды вечером мы гуляли с ней вдвоем по набережной Невы. Уже, кажется, начался сентябрь и быстро темнело, но вечер был теплый и тихий. Она смотрела на темные силуэты зданий, смотрела, как закат, опрокинутый, отражается в воде, и говорила:
— Я для него все могу! Я легкая, как пушок. Если бы он сказал: перелети через Неву, я перелетела бы…
Она села на гранит парапета и притихла. Я умолк тоже, сидел рядом и только поглядывал на ее лицо, постепенно расплывавшееся во мраке. Я молчал, взволнованный силой того, что в ней происходило. Я начал даже колебаться в своей ненависти к Лёве Кравецу. Мне трудно было ненавидеть того, кого она так любила.
Я понял, что она украшает его своей любовью, что, каков бы он ни был, он для нее будет отважен, умен, героичен, потому что всей душой она хочет его таким видеть — умным, отважным, героем. Я понял, как необыкновенно щедра любящая душа, как она смиренна, как охотно она признает бесконечные преимущества любимого над собой и награждает его всем самым прекрасным, что только может себе вообразить. Я понял, что увидеть его таким, каким вижу я, Варя не может и что разуверять ее бесполезно.
Вражде моей с ним она не придавала большого значения. Ей все казалось, что это пустяки, которые вот-вот кончатся, и мы станем друзьями. Она надеялась нас примирить и рассказывала мне в библиотеке:
— Я разговаривала с ним о тебе и вижу, что он зла на тебя не держит. Он говорит, что ты щенок, к которому смешно относиться серьезно. Ну что ж, ты ведь и вправду на четыре года моложе его… Я еще с ним поговорю, но сам знаешь, какой это гордый характер, с ним так трудно…
Ей, кажется, действительно порой бывало с ним трудно. Время от времени они ссорились. О каждой их ссоре я узнавал безошибочно. Варя приходила в библиотеку тихая, с осунувшимся лицом, с испуганными, несчастными глазами. Она мучилась, но Леву Кравеца никогда ни в чем не винила.
— Его окружают такие грубые люди, — сказала она мне как-то. — С ними немудрено и самому стать грубым…
Когда она усердно отворачивалась от меня, я знал, что на глазах у нее слезы. Листая каталог, я находил на его страницах круглые пятнышки от слезинок. На ее выпуклом детском лбу между бровями появлялась морщинка. Однажды их ссора длилась четыре дня. За эти четыре дня она так изменилась от внутренней муки, что, глядя на нее, я вдруг стал угадывать, какой она станет лет через пятнадцать…
Во время их ссор ненависть моя к Леве Кравецу вспыхивала с новой силой. Но вместе с ненавистью появлялась и надежда, что ссора приведет к разрыву. Однако надежда эта никогда не сбывалась. Они мирились, и Варя опять ходила вприпрыжку, веселая и переполненная любовью, как прежде.
Причины их ссор были мне неизвестны, и я мог о них только догадываться Несомненно, он нередко бывал груб с нею. Может быть, она ревновала его. Как ни странно, но в их ссорах какую-то роль играла Серафима Павловна. Варя, прежде так ее уважавшая, теперь совсем переменила о ней мнение и называла ее не иначе, как «эта старуха» и даже «змея». Но, кажется, главная Варина обида заключалась в том, что Лева Кравец не посвящал ее в свою таинственную деятельность.
Этой его деятельности она придавала огромное значение. Время было труднейшее: Деникин захватил весь юг России и двигался на Москву, восток был захвачен Колчаком, север — англичанами, английские военные корабли шныряли по Финскому заливу и обстреливали Кронштадт, а в западных уездах Петроградской губернии, хотя и несколько потесненный от города, стоял со своей армией генерал Юденич. Смертельная опасность грозила революции, и мечтательный Варин ум видел выход только в подвиге. Любовь ее тесно сплелась с героическими мечтами, и на Леву Кравеца она возлагала горделивые надежды. В том маленьком кругу людей, с которыми ей приходилось сталкиваться, один только Лева Кравец казался ей человеком, способным на подвиг. Ей мерещилось, как она рядом с любимым, деля с ним все горести и опасности, все удачи и неудачи, будет отважно бороться за счастье людей.
Но Лева Кравец упорно отказывался посвятить ее в свою деятельность. Он откровенно давал ей понять, что участвовать в его подвигах она недостойна. Это обижало ее, и она не умела справиться с обидой.
Помню, она вошла в библиотеку с загадочным и решительным видом. В руках у нее была черная потертая кожаная сумка, из тех, которые до революции носили барыни и называли нелепым словом «ридикюль». Она села за свой столик и все поглядывала на меня нетерпеливо и многозначительно. Потом вскочила и осторожно выглянула за дверь посмотреть, не стоит ли где-нибудь поблизости Мария Васильевна.
— Пойдем в банк, — шепнула она.
Я удивился. С тех пор, как Лева Кравец перестал бывать в Доме просвещения, мы ни разу не ходили с ней в банк.
— Зачем?
— Есть дело!
Она юркнула в маленькую дверцу, таща под мышкой свой ридикюль. Я послушно пошел за нею.
Она долго водила меня по банку, стараясь найти наиболее глухое место, хотя в банке всюду было одинаково пустынно. Наконец где-то на третьем этаже она завела меня в маленькую комнатенку с окном, выходившим на наш пустой, никем не посещаемый двор. Она поставила ридикюль на стол, открыла его, щелкнув замком, и вынула из него носовой платочек. Потом запустила в ридикюль обе руки, вытащила из него две полные горсти маленьких желтых патронов и высыпала их на стол.