— И полегчало?
— Известное дело — докторское лекарство: пока пьешь будто легче, а как бросишь — все по-старому. Богачи, которые лекарством только и держатся, иной раз подолгу живут. Тридцать копеек! Откуда у меня такие капиталы? Пятиалтынный дал хозяин…
— Ну, ты ему отработаешь!
— Да, говорит — туда, к осени, как лен чесать начнут. А много ли я начешу…
Бите презрительно усмехнулся.
— Мужик ты всегда был никудышный. Долго ли ты у хозяев пробатрачил — года три, что ли? Всю жизнь сам по себе болтался, хватался за то и за другое, а ремесла никакого не знаешь. Потому и зовут тебя Пакля-Берзинь.
— Не потому это, — несмело проворчал Берзинь, — это проклятый Милка меня окрестил. Нелегко всю жизнь ходить с таким прозвищем, — вздохнул он, и улыбочка его скрылась в венчике морщин под глазами. — Хоть бы прибрал бог мою больную, тогда бы еще туда-сюда…
— Вот подойдет осеннее ненастье, может, тогда.
— Вся надежда на это. Да и Лиена больше держать не хочет. «Что у меня, говорит, лазарет или богадельня? Помещение занимают, а отрабатывать некому».
— Сына у тебя нет, — рассуждал Бите, — дочки тебя кормить не будут, наверняка в богадельню попадешь. Чем это плохо — крыша есть, тепло, хлеб даровой, да и своя копейка найдется, когда присмотришь за лошадьми у корчмы или у церкви.
— Ну? — Берзинь прямо расцвел. — Почему бы им и не взять меня в богадельню? Должны принять.
Как все скряги, Бите был страшно завистлив. Терпеть не мог, когда у кого-нибудь дела шли на лад или были виды на лучшее будущее. Да и грог Ванага оказывал свое действие: скулы над серой бородкой прямо пылали.
— Ну, насчет этого еще как сказать, — процедил он сквозь белые зубы, глядя недобрыми глазами на старого караульщика при лошадях. — На недоимщиков волостное правление смотрит косо. Да ты хоть за один год платил подушные?
Берзинь поскреб ногтем затылок под буро-зеленым картузишком.
— Я, что ли, один такой… Сколько хозяйских сынков в недоимщиках ходят. Да из волостных выборных у меня вроде приятеля бривиньский испольщик Осис…
— Волостные выборные! — Бите даже сплюнул. — Стадо овец — твои волостные выборные! Все решает волостной старшина. Дурак ты, что пустил Лиену к Бривиню, — разве не знаешь, что они со старшиной Рийниеком на ножах?
Берзинь поскреб в затылке другим ногтем.
— Вот черт, совсем из головы вон! Ведь Рийниек сам хотел ее нанять. Да все говорят: у Рийниека батраков держат впроголодь; земли мало, и ту кое-как обрабатывают. Хозяйка спит до завтрака, а батракам и среди лета дают только похлебку с салом. Сам хозяин по волостным делам все время в корчме торчит, жалованье — двадцать копеек, полтину, больше не получишь. А в Бривинях шесть дней в неделю мясом кормят; работы, верно, много, зато на копейку не обсчитают.
Тут только Бите вспомнил, что стакан грога заставил его без всякой надобности потерять столько времени на болтовню с этим старым караульщиком, с нищим из богадельни, и он сердито сверкнул глазами.
— Что ты мне без конца про свою Лиену рассказываешь? Только и названивает — красавица, красавица! На черта эта красота сдалась, я ее со всеми потрохами на свою Мару не променяю. Лиена Пакля-Берзинь, иначе ее и не зовут… Как бы у моего поганого мальчишки огонь в печи не потух!
Бите сплюнул и чуть не бегом кинулся по дороге к Салакской горе. Пакля-Берзинь засеменил за угол стодолы, крепко зажав в кулаке пятак…
Бривиньская Машка недолго бежала рысью. На повороте, там, где Даугавский большак сворачивал к мосту через Диваю, минуя хлев мельника Харделя, и круто поднимался на мельничную горку, а дорога к станции и волости загибала влево, кобыла замедлила ход. От корчмы, конечно, нужно бежать шибко — таково правило всех лошадей. Но здесь по обе стороны пути столько ключей и родников, что на дороге и среди лета грязно; к тому же вчера прошел дождь. Когда хозяин засиживался в корчме, эти природные особенности в расчет не принимались, тогда даже кнут мог взвиться над телегой. Машка покосилась одним глазом: нет, на этот раз ничто не предвещало беды, хотя на телеге рядом с хозяином сидел чужой; но раз они не кричат и не размахивают руками, бояться нечего.
Взбивая мешок-сиденье, Бите позаботился только об удобствах Ванага. Тому и впрямь было удобно: он сидел высоко, свесив левую ногу в новом сапоге через грядку телеги. Другой конец мешка, под Прейманом, совсем осел и сполз, колено увечной ноги Преймана находилось почти на одном уровне с бородкой и начало неметь. Но пока еще шорник почти не ощущал неудобства. Стакан грога и все выпитое в Клидзине оказывало действие. Прейман перегнулся через грядку телеги, посмотреть, не едет ли кто навстречу, чтобы было кому подумать: «Ишь как господин Бривинь шорника Преймана катает — не на передок, а рядом с собой посадил, на сиденье…» Но никого не было, ни пешего, ни конного, — сев был в разгаре, и в обеденное время вообще-то редко кто мог повстречаться по дороге из Клидзини.
Шорник поправил очки и надел прямее круглый картуз с торчащим жестким матерчатым козырьком, какие носили мастеровые. Он все время искоса поглядывал на Ванага, стараясь угадать, о чем тот думает и как получше начать разговор. Так как угадать было невозможно, он положил свой узелок на здоровое колено, вынул белую глиняную трубку и кисет, затянутый ремешком с медной иглой на конце.
— Господин Бривинь, верно, не курит? — спросил он, наперед зная ответ.
— Изредка, — ответил господин Бривинь, глядя в сторону мельничной плотины, — и то только дома.
— Да, у вас ведь трубка большая, выгнутая, фарфоровая! — обрадовался Прейман, точно вспомнил нечто приятное, и засмеялся своим «малым» смехом.
В Дивайской волости каждый знал, что у Преймана смех бывает трех родов. «Большой» начинался внезапно и резко, как взрыв; он спадал постепенно, как будто скатывался с крыши, по лестнице, на землю, и там угасал. Его было слышно даже на выгоне. Первый раскат этого смеха обычно сопровождался сильным шлепком ладонью по колену соседа. Но так Прейман смеялся только собственным шуткам. «Средний» смех долетал до колодца посреди двора, и соседу доставался лишь легкий толчок в бок. А «малый» почти не отличался от смеха, каким смеялись все дивайцы.
Набив трубку длинными проворными пальцами, шорник открыл берестяную кубышку со спичками. Черные серные головки слиплись от тепла, и он осторожно отщипнул одну с края.
— Вот проклятые спички, чуть сильнее потянешь, весь ворох загорится[8].
— Не одну ригу так скурили, — сердито отозвался Ванаг. — Старики умнее, обходятся огнивом.
Прорываясь сквозь мельничные шлюзы, Дивая в этом месте шумела так сильно, что приходилось говорить громче, чтобы расслышать друг друга. Впереди заржал конь. Машка отозвалась, как старому знакомцу. За плотиной помольщик с тремя мешками на возу никак не мог подняться на крутой подъем. Чалая изможденная лошаденка стояла, упираясь, пока он подкладывал камень под заднее колесо. Прейман подтолкнул локтем Ванага.
— Это ваш испольщик Осис, — объявил он, точно у Ванага не было глаз.
Ванаг остановил кобылу.
— Слаб твой чалый, Ян, — покачав головой, сказал он. — Зимой-то понятно — на сухом сене; а теперь, на зеленой весенней травке мог бы и поправиться.
Осис, до лаптей засыпанный мучной пылью, провел ладонью по своим вылинявшим усам.
— Где уж тут поправиться, когда каждый день то в плугу, то в бороне. Старик, что с него возьмешь! Хоть бы по горстке овса во время сева!..
— Всего три мешка на телеге, разве это воз! Не сойти ли помочь?
— Ни-ни! Что вы! — обеими руками замахал Осис. — Копь отдохнет, вдвоем вытянем.
— Кнутом бы его! — вмешался со своим советом шорник. — Поддай ему «бог помочь» — тогда потянет.
— Да замолчи ты! Не учи возницу! — сердито прикрикнул на него Ванаг. — Запрячь лошадь ты умеешь, а править — не твоего ума дело.
Кобыла зашагала дальше. Чалый Осиса, не желая отставать от товарки, без понукания потянул воз. Испольщик налег плечом на задок телеги, и общими усилиями они выволокли воз на ровную дорогу. Осис похлопал ладонью по костистому крестцу чалого.
— Мы да не вытащим! Кто это сказал? — самодовольно усмехнулся он. Снял шапку и поколотил ею об оглоблю, так, что поднялся белый клуб пыли.
Слева склон Спрукской горы зелеными волнами спускался к болотистой узкой низине, пролегавшей вдоль дороги. На самом верху свежая блестящая зелень берез яркими выпуклыми пятнами и темными извилинами теней напоминала упавшее на землю тяжелое облако. Пониже, над курчавой порослью лозины, тянулись вверх сочные ветви молодого ясеня и распускавшиеся рыжеватые перепончатые листья клена. Здесь, на юго-восточной стороне, черемуха уже отцвела и стояла как опаленная, и только в низине, в тени больших деревьев, еще поблескивали рассыпанными снежками хлопья белых кистей.