А оказалось — поумнее иных взрослых.
На войну Матвея не брали — года не хватало. Все лето 41-го, засушливое и жаркое, он уходил по той же пыльной дороге в районный военкомат и возвращался к концу дня расстроенным. Поздней осенью, когда немец подошел к Москве, Матвей на рассвете с такими же не терпеливыми сверстниками-тангутцами ушел на лыжах в город — обивать пороги военкоматов. Каково было идти в ноябрьские морозы без малого сотню верст — только им ведомо… Матвей оставил записку, в которой просил прощения у матери и сестренок. И — ни слова больше. След от его лыж черными рельсами тянулся за окраину села, вдоль реки — впаялся, вмерз в ее память.
«Оёяа-а…»
На зиму Долгор уходила к соседке — толстухе Пылжид, которую помнит ясноглазой, стройной, с непокорней косичкой девчонкой, восторженно глядевшей вслед ее сыну. Теперь у Пылжид — внуки, с визгом носятся вокруг печки, теребят добрую и оплывшую, как шаньга, бабушку. Шаньги Пылжид печет вкусные и никогда не забудет угостить соседку, а с первыми холодами шумно выбивает во дворе матрас и подушки — дает знать, что постель и кров для уважаемой Долгор готовы. Обычно Долгор с оханьем, больше, впрочем, притворным, выползала на крыльцо, улыбалась с пониманием, благодарила за приглашение. Ей нравилось в большом доме Пылжид, в трудолюбивой и дружной семье.
Но нынче Долгор на крыльце не показалась. Обеспокоенная Пыл жид, отбросив палку, которой выбивала матрас, направилась к соседке. Но Долгор оказалась в добром здравии, улыбалась! У Пылжид от неожиданности застряли слова в горле.
— Амар сайн, уважаемая Долгор… — наконец вымолвила Пылжид и заторопилась. — А я вот попросить хотела… у дочки аппетит пропал… дай чего-нибудь… И вообще, пойдем к нам…
То, что услышала в ответ Пылжид, — не укладывалось в голове. Она даже подумала, что ослышалась. Но, посмотрев в глаза Долгор, затряслась от обиды. Долгор сказала, чтоб нынче ее зимовать не ждали.
Пылжид хлопнула дверью. Уже дома припомнила разговор у магазина о том, что старая Долгор выжила из ума, собирается ехать в Россию и ищет попутчика. Тогда Пылжид не поверила, но сейчас задумалась, сердце заныло. Она вне всякой связи вспомнила сына Долгор — Матвея. А может, есть связь?
Не она ли далеким тихим вечером зачитывала неграмотной Долгор то письмо с казенным бланком, где сообщалось, что сын Матвей пропал без вести. Как это понимать? Ну, конечно, живей! В этом не может быть сомнения. Если бы погиб, так бы и написали… Надо ждать… вот увидите — скоро напишет, даст знать…
Те же слова говорила Пылжид и после войны, правда, с каждым годом реже. А с Долгор лет через десять после победы случилась перемена: из молчаливой, с потухшим взором вдовы, которую не смогли расшевелить и удачные замужества дочерей, она превратилась в неутомимую говорунью. Глаза ее лихорадочно блестели, она могла засмеяться в неожиданном месте, обронить, что скоро приедет ее сын, они заживут как прежде, даже еще лучше, купят корову, овец…
И еще Долгор размахивала какими-то бумагами, говорила, что ей написали из Москвы: сын вот-вот найдется… И в самом деле она заставляла дочерей куда-то писать, ежедневно являлась в сельсовет к председателю Шалбаеву, и тот, отрываясь от дел, перекладывал их письма на официальный язык. Почтальон Бато начал от нее прятаться — она подступала с кулачками и требовала письма из Москвы, обзывала лентяем.
Получив долгожданное письмо, Долгор замолчала и стала прежней.
Неужели Матвей-эжы принялась за старое? И мыслимо ли это — выросло и поседело целое поколение тангутских мужчин, не знавших войны! Пылжид осуждающе покачала седой головой: сама-то хороша, вспомнила! По обычаю нельзя долго помнить ушедших, живым — жить. Но она помимо воли нарисовала себе портрет Матвея. Какой все-таки светлый был парень… Охо-хо, когда это было?
Кряхтя, Пылжид поднялась с дивана, подошла к печи, псе же решив вечером обсудить странное поведение Матвей-эжы с дочкой и зятем — серьезным и рассудительным мужчиной,
…Ну и лютая же зима выдалась в тог год — змеиный по лунному календарю! Ветры, взломав многолетнее спокойствие небольшого села, разгулялись, засыпав Тангут снегами, принесли на своих крылах сорокаградусные морозы.
Но надо было работать — жить для сына, дочерей, для фронта, для себя, наконец! Свою корову, ладную и щедрую на молоко, Долгор по примеру одноулусников сдала в общее стадо — временно, сказал председатель, до полной победы над фашизмом. И сама Долгор пошла работать дояркой. За хозяйку оставалась старшая дочка, почти на весь день. В перерывах между дойками Долгор работала на скотном дворе вместо ушедшего на фронт пастуха. Отдалбливая ломом смерзшиеся комья соломы, не переставала разговаривать с сыном: укоряла, что не пишет, не могла простить, что ушел на войну, не спросясь матери…
Тангутские подростки, которых чуть ли не под конвоем возвернули обратно в село, рассказали, что повезло одному Матвею: не по годам рассудительным и грамотным показался военкому… Долгор слушала паренька с обмороженными почерневшими щеками, он возбужденно размахивал руками, а она готова была оттаскать его за уши, что торчали, как у теленка, — заранее ведь остриглись, сопляки! Этот хитрец здесь, в тепле, «воюет» возле материнского подола, а ее Матвей?..
«Матвей назвал меня братом», — смущаясь, сказал паренек.
И как же зацеловала паренька, залилась слезами Долгор, напугав схватившихся за руки дочерей, и стыдно было за недавние злые мысли…
Письмо принес мальчишка по имени Бато. Старшая дочка, пошуршав письмом, сказала громко: «Здравствуй, эжы…» Долгор вскрикнула, бросилась к колченогому буфету, размотала платок и подала ковырявшемуся в носу письмоноше кусочек сахара. Дочки одновременно покраснели: завидовали. Не обращая внимания на их переживания, Долгор заставила по три раза перечитать письмо — такое короткое! Живой ее Матвей, живой, вот его почерк, косой, летящий, этот клочок бумаги он держал в своих руках, разглаживал ладонями, дыша на него… Долгор вертела письмо с рисунком идущих в атаку бойцов на обороте, смотрела на свет, даже нюхала, надеясь уловить его запах, запах Матвея, и впервые подосадовала, что не умеет читать. А дочки? Обрадовались, конечно, защебетали, захлопали в ладоши, облепили с двух сторон мать и тут же попросили сахара. Долгор даже смутила такая невинная корысть. Но, неспособная в такой день сердиться, расколола надвое последний сладкий кусочек — берегла к празднику.
И он, праздник, пришел!
Дети мудрее взрослых. Матвей живой? Очень хорошо, но как же иначе?..
Письмо читалось всю зиму, но не каждый день. Долгор тянула сладостные минуты — так, чтобы хватило до следующей весточки. А в том, что она придет, Долгор не сомневалась. Матвей написал — все будет хорошо. Вместе с русскими братьями он бьет фашиста, будут гнать ненавистного врага прочь до самого его логова. Еще он писал, что любит Родину, эжы и сестренок. Он обещал к лету разгромить врага и вернуться к сенокосу, не позже… И такой уверенностью веяло от этих стремительных строчек, что иззябшая в короткой телогрейке Долгор с удвоенной энергией махала лопатой на скотном дворе, мысленно повторяя: «К сенокосу! К сенокосу!»
Когда тангутцы — старики, женщины и дети, собравшиеся у столба с черной тарелкой громкоговорителя, радостно загомонили: немца погнали от Москвы — Долгор не удивилась. Война закончится к сено косу!
Следующая весточка пришла в июле. В долине потемнел снег. И сам Тангут выглядел в лучах безжалостного солнца неряшливо, в грязных проплешинах, с покосившимися изгородями, которых давно не касалась мужская рука. К тому времени в селе знали, что означает казенная бумага. — не в одном доме раздались жуткие завывания женщин, раненных несправедливостью во- ы. Долгор утешали вяло: не убит же, в самом деле! Значит, отыщется… А паренек по фамилии Шалбаев, последним из тангутцев видевший Матвея, высказал предположение, что ее сын с его светлой головой выполняет секретное задание командования, возможно, в тылу врага. Но слово «пропал» — Долгор тщетно подбирала схожий, но помягче его перевод — уже посеяло первые семена бессонницы…
Когда умер Сталин, всем, даже мальчишкам, стало ясно, что Долгор зря подолгу смотрит в сторону реки. «Хосороо!»[7] Пропал — все равно что сгинул.
«Нет! Нет! Нет!» — кричала она в темноте в лицо зевающей старухе, что давила ей грудь.
Бог мой, какие только мысли не приходят безлунной ночью!
Люди, сколько стоит билет до войны?..
Старая Долгор пересчитала сбережения. Очков она никогда не носила, и мелочь различила на ощупь. У нее было своеобразнее зрение: она могла не увидеть человека в трех шагах, но зето хорошо разглядеть его далеко в степи. Долгор никогда не носила очков: зачем? Свой двор и улицу она знала на память, могла пройти с закрыты ми глазами из конца в конец, а то, что творится в телевизоре — удивительном изобретении умных людей, — проще расспросить Пылжид.