Теперь же он возвратился и, по выражению Моти, снова стал заворачивать в городском комитете и железнодорожном районе.
Воспоминания нахлынули на Петю.
Он так живо представил себе Мотиного отца Терентия, представил себе хуторок в степи, темные черешневые аллеи, костер, голубой луч маяка, упиравшегося в звездное небо, — все то, о чем он сначала так часто вспоминал на фронте, а потом забыл и вспомнил снова лишь несколько дней назад, когда бывший хуторской конюх Гаврила вместе с Чабаном тащил его в санитарный поезд и советовал «ловчиться» в лазарет к Моте.
Море, степь, звезды, юность, любовь!..
Неужели все это когда-то было? Боже мой, как зеркально блестели тогда дочерна красные, крупные, спелые ягоды черешни, отражая весь этот степной мир полыни и белого пыльного солнца!
Да, он совсем забыл и только сейчас вспомнил: среди этого забытого мира в венке из степных ромашек на темных вьющихся волосах стояла упрямая девочка, глядя на него юными, строгими, требовательными карими глазами, такими же темными, зеркальными, как и черешни.
— А где же теперь Марина? — с живостью спросил Петя.
— Ага! Таки наконец вспомнили вашу любовь!
— Она здесь?
— Нет, уже давно в Петрограде. Оказывается, в начале войны Павловских чуть не арестовали, но им удалось скрыться.
Говоря, что Павловские в Петрограде, Мотя стала очень серьезной, покосилась на спящих офицеров. Петя понял, что скрывалось за этими словами, в особенности за словом «Петроград», которое теперь содержало в себе гораздо больше, чем простое название города.
Петя взглянул на Мотю и тоже стал серьезен.
Среди патриотического угара первых месяцев войны казалось, что революционное движение подавлено навсегда и русская революция, которая перед войной казалась не только близкой и возможной, но и неизбежной, вырвана с корнем.
Но теперь, когда революция произошла, а в русской жизни, по существу, ничего не изменилось, кроме того, что вместо царя империей стал управлять присяжный поверенный, большинство народа, в том числе и Петя, понимало, что это не настоящая революция, а настоящая революция еще будет, и к ней усиленно готовятся те самые люди, которые готовились к ней еще задолго до войны.
— А ваш папочка, Василий Петрович, — продолжала рассказывать Мотя, — опять бедствует, кое-как перебивается, готовит экстернов.
Петя уже об этом знал из отцовских писем. В этом для него не было ничего нового.
Новое заключалось в том, что, оказывается, за последнее время в семье Бачей произошли другие, более существенные перемены, о которых Петя не имел ни малейшего представления: тетя, Татьяна Ивановна, уже больше не жила с ними. Оказывается, она вышла замуж.
Эта новость поразила Петю до глубины души.
Все в этом тетином внезапном замужестве казалось ему противоестественным, просто диким.
Без тети невозможно было представить себе то, что называлось семейством Бачей.
В Петином воображении тотчас возникла какая-то молчаливая драма, какой-то роман, тем более странный, что в нем, по-видимому, должен был играть главную роль папа, что для Пети казалось совершенно невероятным, как обычно для детей кажутся невероятными обыкновенные человеческие страсти их родителей.
— Нет, ты шутишь! — воскликнул Петя почти с испугом.
— Вполне серьезно, — сказала Мотя, не понимая его чрезмерного волнения.
Она смотрела на вещи гораздо проще, чем Петя. В ее глазах события и вещи были лишены романической оболочки. Мотя не видела ничего удивительного в том, что хотя и не молодая, однако еще далеко не старая девушка, Петина тетка, родная сестра его покойной мамы, вышла замуж.
— Я уже послала Анисима сказать вашему папочке, что вы приехали, — сказала Мотя.
Петя удивился.
— Какого Анисима?
— Денщика вашего. По-теперешнему вестового. Который вынес вас из боя, а потом спасал вместе с хуторским Гаврилой, когда вас чуть не расстреляли корниловцы.
Оказывается, Мотя уже все знала, и в ее глазах Петя был чуть ли не герой, пострадавший за революцию.
— Ах, Чабан! — засмеялся Петя. — А я и не знал, что он Анисим.
— Ну да, Анисим, — строго повторила Мотя. — Я его пока что устроила у мамы на Ближних Мельницах.
— Ишь, как быстро окопался, — не без удовольствия сказал Петя, подмигнув: дескать, смотри какой у меня проворный вестовой, большой ловчила!
— Ага, применился к местности, молодец, — деловито заметила Мотя, щегольнув этим солдатским выражением, весьма модным как на фронте, так и в тылу.
— А где Гаврик?
— Слава тебе господи, вспомнили и про своего дружка!
Петя засмеялся. Конечно, он его никогда и не забывал. Просто было невозможно сразу вернуться в тот мир, от которого Петю отделяли три года войны и разлуки. Все возвращалось постепенно.
— Дядя Гаврик на фронте.
— Воюет?
— Когда воюет… — неопределенно сказала Мотя и со значением посмотрела на Петю. — …А когда и другими делами занимается.
— В тылу?
— Бывает и в тылу.
Она наклонилась к Пете и шепнула ему на ухо:
— Он теперь на нелегальном положении.
— Понимаю, — сказал Петя.
— Политик.
— Солдат?
— А то! До прапорщика еще не дослужился. Мотя засмеялась.
— Но крестик имеет такой же самый, как у вас. Солдатский. Четвертой степени. За Стоход. Два раза ранен. Боевой.
— Молодец, — сказал Петя с уважением.
Ему нравилось, что его старый друг — хороший фронтовик, а то, что он «политик», было само собой понятно.
— В Одессе бывает?
— Сегодня здесь, завтра там, — уклончиво сказала Мотя. — Дай бог когда-нибудь побачиться. Да, вот еще. Получите вашу книжку, — прибавила она, вдруг что-то вспомнив.
Она достала из кармана халата и подала Пете желтую книжечку «Маленькой универсальней библиотеки», пробитую осколками и залитую засохшей кровью.
Это был роман Анатоля Франса «Боги жаждут», который Петя читал перед самой атакой.
— Нашла у вас в кармане. Спрячьте на память о войне. А самые бриджи я заберу с собой на Ближние Мельницы. Там мы их с мамочкой хорошенько отпарим и заштопаем, так что вы еще в них походите. А пока побудьте без штанишек, — игриво сказала Мотя. — Ну, побегу. Надеюсь, теперь мы будем с вами часто бачиться.
И, сверкнув голубыми глазами, она исчезла, на ходу сдернув со стола салфетку вместе с огрызками карандашей, окурками и большим листом бумаги, расчерченной для преферанса и исписанной вдоль и поперек колонками цифр.
— Петруша!
Петя повернул голову и увидел в дверях отца. Но, боже мой, как он изменился!
На нем было порыжевшее летнее пальто поверх холщовой блузы с воротом, вышитым крестиками.
Петя сразу узнал эту блузу. Ее, по семейному преданию, покойная мама вышила папе в то легендарное, трудно вообразимое время, когда они еще были женихом и невестой.
Эту блузу папа обычно надевал один раз в год, летом, на праздник Петра и Павла, в день именин сыновей и покойного своего отца, Петиного дедушки.
В глазах семьи Бачей эта блуза являлась не столько одеждой, сколько предметом искусства, и всегда хранилась чисто вымытой и выглаженной в комоде, вместе с такой же холщовой наволокой с большим букетом цветов, вышитым на ней крестиками.
Отправляясь в дорогу, в наволочку прятали подушку или иногда насыпали яблоки, купленные оптом.
Теперь же Петя увидел, что вышивка на блузе полиняла, по-видимому, из праздничной она уже превратилась в ежедневную.
И это больно укололо Петю.
Летнюю соломенную шляпу с выгоревшей репсовой лентой отец держал в руке вместе с веревочной кошелкой, в которой виднелось несколько бумажных кульков.
Отец заметно поседел, теперь его волосы почти сплошь были серые. Они по-семинарски, с двух сторон падали на малиновый от загара лоб.
На буром пористом носу сидело стальное пенсне с пробковыми защипками и черным шнурком с шариком, такими знакомыми с детства.
Бесхарактерный рот отца был полуоткрыт, и вокруг него беспорядочно росла давно не стриженная борода. Серые брови были горестно подняты, в глазах блестели слезы, над переносицей резко чернели две вертикальные морщины.
— Петруша! — с усилием выговорил он, вдруг припал к сыну, жадно целуя его лицо и ощупывая руками все его тело, как бы желая убедиться, что Петя не только жив, но и цел.
Только сейчас Петя ясно понял, какие душевные муки пережил отец, пока сын воевал. И он почувствовал жгучий стыд за то, что так редко писал отцу с позиций, за свои коротенькие бесшабашно-хвастливые открытки и в особенности за развязные обращения вроде «любезный родитель» или «уважаемый папахен».
А в это время «уважаемый папахен» вздрагивал от каждого звонка почтальона, по ночам тяжело дышал в подушку, не в силах заснуть от ужасных предчувствий, и, стоя на коленях, молился перед образом спасителя и клал поклон за поклоном на старом, потертом коврике.