Все это Лешка, конечно же, знал — жизнь и война научила его военной мудрости, да вот выдохся, великая солдатская сообразиловка, эта палочка-выручалочка, помощница и подлинная командирша, — притупилась в нем, сломалась ли, и потому лежал он в сизых комках на дне оврага, в изгорелой грязной телогрейке, в бесцветных, чиненых-перечиненых штанах, в дыроватых сапогах, стащенных с кого-то дедом Финифатьевым, лежал и чувствовал, что остывает на нем нижняя рубаха и кальсоны, которые так выручили его, когда он, накупавшись в реке, снял с себя все мокрое, переоделся в сухое и хоть чуточку согрелся. Когда же это было? Давно было, однако, век назад.
Мягкая, багровая пыль над Лешкой сделалась еще багровее. Тело становилось бесчувственным, но все искало место поудобней, поглубже, втискивалось, проваливалось в комки.
До самого дна оврага он не долетел, упал на один из многочисленных уступов. Над ним совсем недалеко и невысоко разнорост, какие-то ершистые, колючие, до звона высохшие растения, бурьян этот, среди которого Лешка узнал лишь лопух, достал огонь, обчернил его, подкоптил, понизу почистил сушь и мелочь, а что было повыше, позеленей — осталось, правда, у родного лопуха съежились листья и в них, в тряпье листьев, жила и спокойно, бесстрашно кормилась пестрая птичка с оранжевым туго набитым зобком.
«Однако, щегол?» — очнувшись в сумерках, угадывал Лешка птичку, возившуюся в лопухе и ронявшую на его лицо пыль. Рассеивая дым на небе, изгорала морковного цвета заря, отблеск ее достиг уступа оврага. — «Нет, не щегол это, чечетка это, мухоловка!» — отгадывал Лешка, как будто сейчас это было главное для него. Мать привезла с какого-то слета рыбаков-передовиков картинки с разными птицами и хорошо, неиспорченно на бумагу перевелась вот эта яркогрудая птичка, он ее прилепил над столом, за которым делал уроки, после за тем же столом трудились Зоя и Вера — сестренки его. Значит, жизнь на земле еще не кончилась, раз птичка жирует и обретается в оврагах. Правда, дед Финифатьев обратил внимание: нету воробья, упорхнул с фронта, жулик, улизнул от опасности. Горящих в огне воробьев видеть не доводилось, и мертвых никогда и никто их не зрел. «Счастливый все же народ — птицы! И эта вот пташка, выклевывавшая белых червей, и вороны, что жрут мертвечину, — все-все они счастливые, обилию корма радые. Приплод весной у здешних птиц будет великий. Ну и пусть. И Бог с ними — должна же земля-то жизнью быть наполнена… Мне бы вот в Черевинку перелететь, однако по школьной еще хрестоматии известно: „…рожденный ползать…“, погрузить бы лицо в холодную воду…» — Лешка попытался перевернуться на живот, чтобы ползти к речке, и дело кончилось тем, что он снова потерял сознание.
Шорохов проснулся от непрерывного зуммера — так зуммерят, когда нервничают, злятся, не получая ответа от телефониста. Зудел артиллерийский телефон. Пехотный молчал. Лешки в ровике не было. «Опять почту гоняет!», — широко, с подвывом зевая, Шорохов поднял трубку.
— Шорохов! — в телефон заорал сам полковник Бескапустин. — Где тебя черти носят? Нет связи с батальоном! Почему?
Шорохов хотел по привычке огрызнуться, но, скосив глаза, уяснил: все еще день на дворе, да и невыгодно с командиром полка грызтись — хозяин все же.
— Разрешите на линию, товарищ третий?
— Крой! Чтобы одна нога здесь…
— Рву, товарищ полковник! — рявкнул Шорохов и сразу же успокоился, позевал, шарясь под мышкой, пощупал болевшую голову, подавил ее руками до треска, глянул на солнце, решая; сейчас попользоваться трофейным добром, перекусить и выпить, или потом?
Лешки все не было. Сложив руки у рта рупором, негромко — немцы могли стрельнуть на выкрик — Шорохов позвал связиста, поискал его за ближним поворотом — нету. Растревоженный Шорохов рванул по линии, пропуская через горсть вязаную-перевязаную, едва ерошенную узлами, ладонь рвущую нитку провода. С речки Черевинки пришлось уйти — линия укоротилась, протянута она теперь поверху. На стыке двух оврагов и проползти-то пустяк, метры какие-то, но сколько тружеников-связистов, изъеденных червями, безобразно вздувшихся, валялось здесь. Шорохов из-под пулеметной очереди рухнул с обрыва. За ним, обгоняя друг друга, сыпались, щелкали об сапоги комья сухой глины, припоздало прыснули автоматные очереди. Меж щелястых, перегорело лопнувших комков тоже комочком, но сереньким, лежал, скорее сидел, лицом уткнувшись в колени, человек, зажав телефонную трубку в одной руке, другой затиснув оборвыш провода.
— Лешка! Шестаков!
Связист не откликался. «Пропал харч, с таким риском добытый», — мимоходом мелькнуло в голове Шорохова. Выдернув из пальцев Лешки провод, он поискал глазами второй конец, с усилием стянул и соединил линию. Посидел, пощупал напарника и приподнял его лицо. Даже он, лагерный волк, навидавшийся страстей-ужастей, отшатнулся, увидев, как изуродовано лицо человека. Правый глаз вытек, из беловатой скользкой обертки его выплыла и засохла на липкой от крови щеке куриный помет напоминающая жижица. Рука Шестакова, из которой Шорохов выдрал провод, праздно покоилась ладонью кверху на глине и начала уже чернеть в сгибах пальцев, а ногти белели, оттеняя траурную полоску грязи. По непобедимой привычке стервятника Шорохов обшарил карманы связиста, услышал тепло его живого тела, слабый, как бы уже сонный стон издал напарник, пытаясь кого-то дозваться, что ли.
Вернувшись к телефону, Шорохов доложил:
— Все в порядке. Связь налажена. — И попросил передать артиллеристам, чтоб выслали своего связиста: — Шестакова шлепнуло. За двоих же дежурить он не намерен.
Из оврага, ослабело дыша, поднялся Понайотов, за ним Сашка-санинструктор, вычислитель Карнилаев, у которого вроде бы остались одни круглые очки вместо лица.
— Где? — упав грудью на бруствер, тыча в Лешкин телефон рукою, загнанно спрашивал Понайотов. От быстрой ходьбы и слабости у него кружилась голова, больно рубило в груди. — Где?
— Шестаков-то, что ли? Там! — Наудалую, не поймешь, указал или отмахнулся Шорохов.
— Зачем он туда? — все еще не продышавшись, спросил Понайотов. — Там нет нашей связи. Там ваша связь… В батальон. — Понайотов разом умолк, поняв, в чем дело, и, растерянно глядя из черной бороды на Шорохова, сбивчиво, почти плача, лепетал: — И вы?.. И вы?.. Бросили?!
— А че мне, ташшыть, да? Подохнуть, да? Нас обоих на тот свет проводили бы, а дежурить кому? У телефона кому?
— Вы хоть перевязали его?
— Чем я перевяжу? Своим пакетом, да? Да и не требуется ему уже перевязка.
— А ну! — сверкнув глазами из смоляной бороды, зарычал Понайотов. — А ну, выходи сюда!..
— Че вылазить-то? Че вылазить-то? Ты мною не командуй! У меня своих командиров, что вшей в кальсонах… — выбираясь однако из ровика, нудил Шорохов и, не дожидаясь распоряжений, позвал Сашку-санинструктора: — Айда, покажу. Сам-то я туда не полезу. Издаля покажу.
— Это я, — подал голос Сашка-санинструктор, зная, что для раненого важнее всего знать, что он не брошен, не один, по возможности меньше врать, обрисовывая его состояние, — ложь раненые чувствуют обостренно и, хотя многие пытаются верить в нее, однако же и боятся этой лжи — раз обманывают, значит, плохи дела. Санинструктор почти не обманывал, говоря, что от этой бздехалки — батальонного миномета — больше пакости, чем убоя. Санинструктор сходил в Черевинку — она в самом деле была рядом, за поворотом, принес воды, влил несколько глотков в рот раненого. Раненый шевелил губами, трудно глотал воду. Санинструктор обтер лицо раненого водичкой, перевязал, привел его в порядок, насколько возможно привести в порядок раненого человека в этих вот условиях, и решил быть возле Шестакова до тех пор, пока капитан Понайотов не добьется, чтобы и других раненых переправили за реку. Щусь орет-надрывается, пистолетом трясет, чтоб раненых взяли.
— Кого еще? — шевельнул губами Лешка.
— Талгата.
— А дед? Деда как?
— Дед никак. — Сашка помолчал, поник. — И Булдаков из боя не вернулся.
— Гриша… Гриша Хохлак?
— Гриша?! — обрадовался санинструктор. — С Гришей порядок. Рана у него открылась. Нелька его снова в госпиталь погнала.
— Хо-ро-оо-шо, — прошелестел губами Шестаков. — Пи-ыть, пи-ыть…
Вечером Шестакова вытащили из оврага, занесли в блиндаж полковника Бескапустина. Голова и лицо Лешки были сплошь забинтованы, бинты пугающе белели в чуть освещенном блиндаже. Медленное дыхание его едва касалось реденькой, слабо вьющейся растительности над губой. Щусь, вызванный на летучку в штаб полка, отвернул плащ-палатку, взглянул на окровавленные бинты, которыми было обмотано лицо Лешки, покрутил головой, подавляя громкий вздох. «Это я, тезка, Щусь, комбат. Как ты, дорогой?» — прокричал он будто глухому.
Лешка что-то силился сказать. Щусь встал на колени, подставил ухо к жарко дышащему ртом раненому: