– Ерунда, неинтересно.
Андрей быстро освоился с традициями дома за голохвостыми догами. Папахен играл в кегли и в шахматы сам с собою, для моциона мускул и мозгов, – уезжал до обеда на фабрику. На Рождество надо было всею семьею ездить в Москву, пересматривать все постановки московских театров. Каникулы сына надо было проводить в Германии, чтобы сын не забывал родины. Сын выписывал «Старые годы», «Русскую мысль», «Аполлон». В парчовых переплетах на полках книжного шкафа у Леопольда стояли поэты-символисты, русские и французы Бодлер, Верлен. Любимым был Блок, –
Это была семья людей, оторванных от родины и не нашедших родину. Дом был просторен, по-русски тепл, широкопазый, удобный для медленных российских вечеров, для русского чая, для книг матери и сына. Отец с утра практиковался на кегельбане и в половине десятого садился в санки с медвежьей полостью, –
– Нун, гутен морген! – говорил заиндевевшему на морозе Ивану, русскому «мужику», второй десяток лет сидевшему на козлах Шмуцокса. Серый рысак в яблоках нес барина на Марфин брод, барин черпал воздух и серебряный снежок просторов. В конторе директор отдавал распоряжения, скучал и мчал обратно. Заиндевев просторами и косыми лучами красного солнца, барин сбрасывал в теплой прихожей бобровую шубу на руки горничной в наколке. В умывальнике готова была теплая вода. В столовой снималась женой крышка с суповой миски, в клубах горячего пара. Герр Шмуцокс, вымытый, только что опрыснувшийся одеколоном, входил в столовую священнодействовать за едою. Он целовал руку жены, жена целовала его в лысый лоб. Затем у герра Шмуцокса был кабинет в отчаянной скуке безделья – до вечернего чая, до ужина, до ванной на ночь, до постели. Он даже сдружился, после Пятого года, герр Шмуцокс, с князем Верейским, с Цветковым, с директором мужской гимназии латинистом Вальде. Он чаще и чаще выезжал, герр Шмуцокс, из Камынска – в Москву, в Санкт-Петербург и по таким же городам, как Камынск, к таким же немцам, оторванным от родины, как он сам. Каждый день с обеда до постели перед сном герр Шмуцокс усердно пил пиво, выписываемое специально из Баварии. Он был очень аккуратен и чистоплотен, герр Шмуцокс. Он был даже немного скуп. Он широко роскошествовал только в те дни, когда к нему приезжали погостить соотечественники, – тогда он не останавливался перед выдумками и затратами, устраивая балы и охоты.
Тогда выходила из своего онемения и фрау Шмуцокс, наряжалась, улыбалась, веселилась… Но в обыденные дни – она была всегда одна. Она приелась гер-ру Шмуцоксу так же, как он приелся ей. Ей шел тридцать шестой год. Ей думалось, что она счастлива – домом, мужем, ребенком, своими делами и заботами, которых у нее не было. У нее был единственный сын, родившийся в первый год ее замужества, больше детей у нее не могло быть. У нее было очень много безделья. Фрау Шмуцокс имела отчаянно много пустого времени, но у нее было – «общественное положение». По утрам и в сумерки она играла на рояле. Вместе с сыном и за сыном она ходила на лыжах по окрестным полям и горам. Вместе они катались на катке. Вместе они гуляли по Откосу. В солнечные дни на Откосе – в феврале, – от солнца пахнет уже мартом. В заполдни Подол и поля за Подолом виднелись на громадные пространства, и свет, и снег были так остры, что ими можно было порезать глаза. На Откосе иной раз трудно было дышать от мороза, мороз шел инеем, иней садился на ресницы, а обоз, который виден за двадцать верст на Подоле, уходивший вдаль, мог уносить за собою волю фрау Шмуцокс, как весною и осенью уносили человеческую камынскую волю журавлиные крики, – так ей казалось…
Вместе с сыном она вызубривала таблицу умножения на русском языке, когда сын готовился в русскую гимназию и когда не поехал учиться в Германию только потому, что мать не могла оставаться без него. С первых гимназических лет сына мать вставала утром вместе с ним, чтобы напоить его кофеем и сделать завтрак в гимназию своими руками с неожиданным каким-нибудь сладким. Каждый день она ожидала часа, когда должен был вернуться ее сын. Она проходила в комнату сына и становилась у печки. Сын – юноша, как девушка – отцовски ходил по комнате. Мать спрашивала о преподавателях и уроках. Вместе с сыном она изучала русскую грамматику и стихи Блока, помогая сыну в подлиннике читать Метерлинка. Вместе они шли на воздух в часы отдыха, на Откос, на каток, на лыжах по окрестностям.
Андрей Криворотов был шумен, романтичен, разговорчив. Увлеченный сразу всем прочитанным, все же, по примеру отца, он путал Белинского, шестидесятников с российскими сапогами, – убежденный Писаревым, он отрицал Пушкина – никем не убежденный, он восхвалял бодлеровские «Цветы зла». Сын отцовской эстетики, он наизусть знал множество стихов Брюсова и Бальмонта, книги которых хранились под кроватью, ибо отец Иван Иванович издевался над ними, подсовывая Бокля и Бюхнера, не прочитанных сыном. Дружбу ж Андрей понимал как Белинский, – как братство, как клятву, как подвиг, когда у друзей нет тайн, когда один должен быть готовым все сделать и все отдать для другого. Он рос несуразен, Андрей; Печорин был побежден гамсуновским капитаном Гланом, и класса с третьего Андрей всегда был без пояса и с волосами, как у Марка Волохова, доставлявшими множество непогод Андрею за гимназическими партами. По законам «Бурсы» Помяловского, гимназию Андрей презирал. Прочитав «Бурсу», Андрей мечтал о «пфимфах» – то есть об идейном свинстве, которое можно было бы учинить учителям. Он придумывал их со страстью. И начало дружбы с Леопольдом закрепилось «пфимфой».
Однажды таинственно через кухню Андрей пробрался в комнату Леопольда и спрятал нечто под Леопольдову кровать. Пятнадцатилетним басом на все комнаты требовал он у горничной трехцветную ленточку от пирожного и, получив ее, смущенно покрякивая и потряхивая нигилистскими волосами, просил уйти из комнаты фрау Шмуцокс. Фрау Шмуцокс ушла. Андрей прикрыл дверь и торжественно вытащил из-под кровати завернутую в газету лошадиную ногу, копыто с костями до колена, с мясом, не доеденным собаками, все промороженное инеем. Андрей разложил на столе Леопольда, отодвинув в сторону фотографии Блока и матери, бумагу из кондитерской, принесенную с собой, и тщательнейше завернул ногу в кондитерскую бумагу, перевязал ленточкой, как в кондитерской. Леопольд был изумлен – и Андреем, и лошадиною ногою. Андрей объяснил, что сегодня именинник классик Cera и что намерен он, Андрей, отнести эту ногу Сеге в подарок с визитной карточкой директора Вальде, украденной в свое время из директорского кабинета, то есть устроить «пфимфу».
С Сегою шла старая война из-за Бальмонта и Блока, из-за Гоголя в брюсовском освещении с символических позиций, когда Гоголь объявлялся символистом, Андреем был признан как символист, а Сега считал все это глупостями. Андрей страдал уже из-за Сеги, послав однажды ему письменную «пфимфу» – издевательскую поэму, начинавшуюся словами, –
Наш бедный, бедный Сега
Скрипя зубами, как телега…
Автор поэмы был узнан по почерку и едва уцелел в гимназии.
Леопольд с ужасом смотрел на лошадиную ногу. Он отговаривал от затеи, грозившей окончательным исключением из гимназии., он напоминал историю с поэмой, – он презрительно пожимал плечами и доказывал, что все это совершенно не символистично и не остроумно.
Андрей был непреклонен. Леопольд оказался безвольным, – он подчинился. Гимназисты вышли на улицу с кондитерским свертком ноги. Конская нога сыграла тогда целую судьбу в истории камынского Великого Немого. Горничная классика Сеги не могла не знать в лицо Андрея и Леопольда, мог отпереть сам Сега, – скандал казался неминуемым.
Леопольд сказал безразличным голосом:
– Я сегодня на прогулке видел Лелю Верейскую. Княжна велела тебе приходить в кино.
– На какой сеанс?
– На второй.
Гимназисты прошли шагов десять.
– А сколько сейчас времени?
– Через десять минут начало…
Гимназисты прошли еще шагов десять.
– У тебя деньги с собою есть?
– Есть, а что?
– А у меня нет… Я думаю, не зайти ли нам сначала в кино, а потом отнести ногу?
– Пойдем.
В тепле кинематографа нога потекла сукровицей. Андрей положил ее на окно за портьеру, в холодок.
Леля не пришла в кино. Андрей загрустил. Нога осталась в кино, в фойе за портьерою, на подоконнике – на удивление уборщику. На другой же день на гимназических партах стало известно похождение ноги, – и на долгое время с тех пор каждый гимназист, отправляясь в кинематограф, почитал за долг стаскивать туда всяческую дрянь, старые тряпки, опорки, коробки с мусором, – в таком количестве, что Сергей Иванович Кошкин, вдохновитель кинодела в Камынске, ездил к директору Вальде, предупреждал – либо кино будет закрыто, либо гимназистам будет сделано внушение.