– Нет, не поможет. А впрочем, попробуем.
Мы подошли к длинному, далеко протянувшемуся, узкому озеру. Мягко колыхались метелки густого камыша. Несколько лягушек плюхнуло с берега в воду, которая ослепительно блестела местами меж тростника.
– Ты иди по одну сторону, я по другую, – предложил Иван, – да не зевай, если вылетит, бей в лет.
Пошли. Я напряженно всматривался поверх слегка волнующихся, колеблющихся мохнатых метелок, держа наготове ружье, и ухал грубым гудящим голосом:
– Ух!.. ух!.. ух!.. Го-го-го!..
А Иван отвечал с той стороны:
– Га-га-га!.. Ух!.. ух!.. ух!..
Но все тот же чуть колеблющийся задумчивыми метелками камыш, все то же над ними голубое небо, горячее солнце. Утки посмеивались над нами, комфортабельно устроившись в густых камышах, в тени, в прохладе, а нас немилосердно жгло и палило полдневное солнце и сушил знойный ветерок.
Дошли до конца и сошлись с Иваном. Он был мрачнее тучи.
– Нет, ничего не выйдет. Надо дожидаться вечера, когда начнется лет, только тогда и можно стрелять.
Я не хотел так легко сдаваться. Было неодолимое желание как можно скорее восстановить свою поруганную охотничью репутацию,
– Знаешь, что я придумал?
– Ну?
– Разденусь-ка я и побреду по озеру, тут неглубоко. Утки будут вылетать, ты их будешь бить с берега, а я тут на воде.
Иван подумал.
– Ну что ж, – дело! Тебе-то на воде, пожалуй, удобней бить, в лет мазать будешь.
Я торопливо снял сапоги, платье и остался в одной блузе, которую перепоясал ремешком, и шапка на голове. Сапоги закатал в платье и спрятал в густую осоку у самой воды.
На лугу никого не было, только у дальнего озера маячили фигуры, – должно быть, резали камыш.
С ружьем в руках я осторожно полез в озеро, с удовольствием после дневного зноя ощущая прохладу воды. Было по колено. Стеной стояли камыши, пересекаясь по всем направлениям. Вверху тихо шевелились склонившиеся метелки, и в просветах сияло голубое небо.
Пахло тиной, прогорелым, почернелым в воде листом.
Я раздвигал камыши, осторожно пробираясь, балансируя, то глубоко уходил, в жирную, маслянистую обволакивающую тину, то вылезал на кочку, корчась и поджимая пальцы, в которые остро впивались пеньки прошлогоднего срезанного камыша и которые резала осока. Болотные травы цепко опутывали ноги, и что-то непонятное скользило холодным прикосновением – не то лягушки, не то пиявки, а может быть, змея.
Я со страхом осторожно вытаскивал ноги и болтался в воде. Пот выступил на лбу, на лице.
«Фу, боже мой, как все-таки это все трудно!.. Разве вернуться?»
Но это бы свидетельствовало о поражении, неудаче и полной моей неспособности. И, балансируя, размахивая руками и ружьем, как будто я шел по канату, приседая и кланяясь пред теснившимся отовсюду молчаливым камышом, я с отчаянием лез дальше, проклиная свою затею. Мне было не до уток. Только бы добраться до конца озера, вылезть, вернуться берегом, одеться, ушел бы или просто бродил бы в лесу. Как теперь чудесно в лесу! Да и дома хорошо, право. Возьмешь книгу, растянешься на диване и читай себе…
Ой!.. Я вытащил из пальца большую занозу. Ноги были исцарапаны, изрезаны осокой, в крови. Две пиявки присосались и, напившись, свисали полными, черненькими, круглыми мешочками. Этого еще недоставало! Я с отвращением их оторвал и выкинул. Боже мой, вот мука-то! И когда только этому конец!
И я продолжал в отчаянии болтаться, балансировать и приседать.
Камыш слегка раздвинулся, блеснуло открытое плесо. Я разом замер: на тихой и ясной, отражавшей камыш и небо воде плавал целый выводок с большой кряковой уткой, которая осторожно оглядывалась кругом, поворачивая туда и сюда голову на вытянутой шее.
Ага, наконец-то! Я осторожно подымаю ружье, прицеливаюсь в мать. Нет, подожду немного, пока сплывутся, спущу оба курка, тогда можно положить весь выводок. Я неподвижно, почти не дыша, стою как изваяние.
Утята плавают, ныряют, наскакивают друг на друга. Точно в комнате где-то большая семья, и дети резвятся, беспечные и веселые, а мать, серьезная, наблюдательная, смотрит за ними. Утята торопливо опрокидываются вниз головой, с минутку болтают лапками в воздухе, потом исчезают, и на воде только круги, потом опять появляются с червяком, рыбешкой или илом в клюве, отнимают друг у друга, гоняются. Весело смотреть на них.
«Да, но стрелять-то все-таки надо». Я почему-то вздыхаю и опять подымаю ружье. На мушке мелькают головы, крылья, лапки. И не подозревают, бедняжки, что сейчас разлетятся их головы, посыплются перья, окровавится вода, обрызгается мозгом и кусочками теплого мяса камыш…
«Нет, не могу!..»
Опускаю ружье. И вдруг мне приходит блестящая, бесподобная идея! «Ха-ха-ха!..» Отлично, пусть он ходит там по берегу, а я осторожно загоню уток в камыш, и он останется ни с чем. «Ха-ха-ха!..» Это отличная ему месть за насмешки, за презрительное отношение к тому, что вовсе не заслуживает презрения. Я не буду вспугивать уток к нему под выстрел, а осторожно, не пугая, загоню их в камыш… «Ха-ха-ха!..» Пусть себе разгуливает по берегу.
Осторожно пошевелился. Утка разом насторожилась, а утята испуганно сплылись вокруг нее. Я опять шевельнул камышом, и на воде остались только разбегающиеся круги, да осока тихонько шевелилась. Теперь их сыщешь только с собакой. Превосходно!
И опять балансируя, раздвигая камыш, путаясь в цепкой болотной траве, я поплелся дальше. Озеро, казалось, без конца и краю. Я устал, пот катился градом; изрезанные, исцарапанные ноги ныли, но все искупалось сознанием, что я беспощадно одурачил Ивана. Теперь утки забились в осоке и камыше и покатываются со смеху над Иваном. А может быть, и надо мной?
Все равно – вот и конец. Я выбираюсь. Ноги жгуче ноют. Иван стоит, мрачно опираясь на двустволку.
– Говорил, без собаки нельзя.
– Н-да-а… без собаки, брат, не того… Утка – хитрый зверь.
А самого так и подмывает расхохотаться.
Идти назад было мучительно. Идти голыми ногами по крепкой колкой отаве все равно что по граблям зубьями кверху. И я приседал, охал, размахивал руками и утешал себя: «А все-таки он в дураках… хе-хе-хе…»
Пришли. Вот и густая щетка осоки. Стал искать, – ничего. Раз десять обшарил, – нет, пусто. Боже мой, что же это такое?!.
– Иван, ведь нету платья-то!
– Ну, вот, куда же могло деться?
– Да нету.
Мы опять обыскали все кругом, примяли всю осоку, – нет. Я стоял в отчаянии.
– Что же мне теперь делать?..
Иван пожал плечами.
– Делать нечего, пойдем к лесу, ты сядешь и будешь ждать, а я пойду в город за платьем.
Как ни нелепо все это, иного выхода не было.
Иван сумрачно шагал, положив ружье на плечо.
Я торопливо семенил около босыми ногами, приседал, охал, взмахивал руками, как будто собирался лететь, – невыносимо колко было идти по жесткой, скошенной, торчавшей, как щетина, луговой траве.
– Это те негодяи стащили, что камыш резали, – угрюмо бросил Иван.
Мною овладел бес противоречия.
– За что ты их ругаешь? Если и взяли, что из этого? Мы имеем с тобой возможность бросать и деньги и время на такую жестокую забаву, как охота, а у них даже праздников нет, – воскресенье, а они вышли резать камыш. В деревнях дети пухнут с голоду, голые сидят по целым зимам, а мои сапоги и платье, может быть, прикроют целую семью.
Иван шел, нахмурившись, слушал, вдруг остановился, глянул на меня и покатился со смеху, держась за живот:
– На кого ты похож? Глянь ты на себя, фи-фи-ло-соф… – сквозь слезы неудержимо рвавшего его смеха проговорил он.
Я покраснел от досады, – вид у меня действительно был легкомысленный.
– Очень глупо. Нечего над этим смеяться, случайность со всяким может быть. Да ты и сам остался в дураках. Утки…
– Что такое? – подозрительно нахмурился он.
Я прикусил язык. Рассказать все – значило навеки порвать нашу дружбу. И мы опять шли молча, а я старался возможно меньше приседать, балансировать и размахивать руками, идя на цыпочках, чтоб не так было колко.
Но Иван иногда искоса взглядывал на меня и, несмотря на усилия сдержаться, прыскал со смеху.
Дошли до опушки. Солнце склонялось. Стало прохладнее.
Иваи оглядел луг,
– Хорошо, что знакомых не встретили, теперь вечером на пикники часто ездят. Ну, сиди. Я – за платьем, – и, вскинув ружье, зашагал по опушке.
Я присел в кустах и стал ждать, вытирая израненные, исколотые ноги. «Ужасно все это глупо… Последний раз на охоте… А все-таки утята теперь резвятся, и мать любовно смотрит на них, а не висят с мертвыми глазами и вытянутыми шейками у пояса…»
И мне почему-то вспомнилось, как в темноте катились дроги, и было смутно, и рука моя при толчках касалась мертвых холодных перьев птиц, и я все отодвигался, а назади среди ночи рдела узенькая кровавая полоска непотухшей поздней зари.