с собой? — спрашивает он с ужасом.
— Конечно.
Мокрецов уставился на меня отсутствующим взором, и маленькие оловянные его глазки, кроме мелкой злобы и тупого страха, ничего не выражают.
— Ежели которые ослушники и к тому же с пулеметом, — изрекает он, — это не защитники родины, это бунтовщики...
Только я вернулся из соседней роты, бежит за мной связист:
— Вас к телефону.
Прибегаю к связистам.
— Слушаю. Кто говорит?
— Что это у вас там пэрэд участкэм твэрится? — сердито спрашивает кто-то по телефону.
— Говорите яснее, не понимаю.
— Я спрашиваю, что это за толпа на пэрэдовой пэрэд вэшим бэтальоном?
— Позвоните командиру батальона.
— Тэм у вас брэтаются? Тэк я предупреждаю, если чэрэз десять минут нэ разойдутся, эткрою с бэтэрэй огонь по большевикам.
— А-а-а! Так это у вас снарядов не хватало, когда нас засыпали бомбами? По неприятелю стрелять снарядов нет, а теперь нашлись? Слушайте, если вы хоть один снаряд пустите в наших людей, они придут к вам и разнесут батарею в щепки... вместе с вами...
— Кто это говорит?
— Один мужичок из десятка Пугачева Емельяна. Слыхали про такого?
По телефону посыпались ругательства. Пока я говорил, связист слушал, сдвинув брови.
— Собирается по своим открыть огонь, курва? — говорит он мне. — Пусть попробует! Врет, не откроет. Кишка тонка.
На этот раз действительно все обошлось благополучно: огня не открыл никто. Когда Рамодин с солдатами вернулся, я рассказал ему о разговоре по телефону.
— Ну что же, — сказал он, — так оно и должно быть. Мы — свое, они — свое. Будем продолжать братание. Но надо принять меры. Возьмем ребят и сегодня же ночью на том месте, где братаются, выкопаем щели. Если откроют огонь, солдаты попрячутся.
Так и жили каждый день: мы — свое, а они, командование, — свое. На соседнем участке, во втором батальоне, где тоже проходило братание, ударный батальон пробовал было разоружить солдат и отправить их в тыл. Но солдаты не сдали оружия и не вышли из окопов. Попытался было и Кобчик разоружить нас обманом. Он привел ударников без винтовок и сказал, что пришел сменить нашу роту, пусть она идет в резерв отдыхать; только пусть солдаты оставят оружие в окопе, а потом, когда ударникам привезут винтовки, солдаты возьмут свои обратно.
— Кто же отдаст свое оружие вам? Нет, так не пойдет, — ответил ему Рамодин.
— Да ты что на самом деле? — сердился Кобчик. — Не веришь, что ли, мне? Разве мы не свои люди? Не знаем друг друга?
— Знаем, конечно.
— Так что же ты, не хочешь идти на отдых?
— А нам и здесь хорошо.
— Ой ли? По глазам вижу, не доверяешь ты мне. Вот чудак, ей-богу. Ведь завтра же привезут оружие!
— Вот завтра и смените нас.
— А как же мне в штаб дивизии доложить? Не желают, мол, сменяться?
— Как хочешь.
— Ну и чудак... До завтра так до завтра.
Кобчик поджал губы и, поднявшись на носки, покачался игриво, покивал укоризненно головой. Потом молча, с подчеркнутым достоинством в каждом движении удалился.
После ясных солнечных дней пошли дожди. По окопам нельзя было пройти. Вся долина превратилась в сплошное болото. Промозглая сырость охватывала до костей. Солдаты начали болеть. Захворал Дорохов жестокой болотной лихорадкой, заболел и Мороз. Их отправили в Галац, в госпиталь. Неделю целую лил дождь, превратив дорогу в непроходимую трясину. Ни в роту никто не приходил, ни из роты нельзя было никуда выйти. Даже кухня останавливалась за километр, на другом, более высоком берегу, и солдаты по пояс в воде подносили себе пишу в котелках.
Но вот подул холодный северный ветер и разогнал тучи. Небо прояснело, и сразу на душе стало веселей. Через три дня подсохли дороги и тропинки. Из штаба полка получили телефонограмму, чтобы полк готовился к походу: нас отведут в тыл на отдых. На смену придет другой полк.
Приближался день полкового праздника. Его мы будем проводить на отдыхе. Все воспрянули духом: хорошо помыться в бане и поспать в чистой теплой халупе, увидеть мирных людей; полюбоваться хоть на чужую семью, приласкать чужих детей, поглядеть на женщин, вспомнить своих родных и близких и написать им письма. На празднике будут кормить получше. А то чечевичный суп и чечевичная каша никому уже в горло не лезут. У всех только и разговору было, что об отдыхе.
— У этих румын сейчас до черта винограду, яблок.
— Вина виноградного полны погреба.
— Масло, молоко...
Так разговаривали всю дорогу.
К вечеру на склоне горы показалась деревушка Романешти. Вот тут мы и будем отдыхать. Боже мой, какие убогие жилища! Хлевушок плетневый, обмазанный глиной, с одним-двумя окошечками, покрытый камышом, — вот и хата. Бедно живут румынские крестьяне. Нет ни амбаров, ни погребов, никаких надворных построек. Не видно ни скотины, ни птиц. Есть три-четыре хаты более или менее приличные — попа, лавочника, старосты; их заняли под штаб и квартиру полковника. На краю деревни большой сарай, его уже начали приспосабливать под офицерское собрание. Плотники чинили двери, привешивали к перекладинам лампы-молнии. Два дня отдыхали, потом начались строевые занятия. Но заниматься шагистикой никому не хотелось, не то было на уме. Что же дальше делать будем? Отдохнем и опять на позиции пойдем в сырые, залитые водой окопы? А тут на носу зима с заносами, морозами, а тут еще придумают новое наступление. Пусть что угодно, только не это!
Поручик Поздняков, пронырливый и юркий, кадровый пьянчужка, вернулся из длительной командировки. По словам штабистов, он ездил на курсы усовершенствования по гранато- и бомбометанию. На самом же деле его посылали в ставку для связи с Корниловым. Он привез печальные для штабистов вести: Корнилов и его помощники — генералы Лукомский и Деникин — арестованы.
Начальник дивизии, получив эти неприятные известия, решил провести совещание и пригласил к себе всех ротных командиров. Отправился в штаб дивизии, который располагался в семи километрах от нас, в помещичьей усадьбе, и Рамодин...
Я получил письмо от Завалишина. Он писал,