Она опять вспомнила Волдиса. Почему он ни разу не написал? Неужели он так никогда и не напишет? Неужели это так трудно? Или… она ничего для него не значила, и Волдис забыл о ней, как о случайной знакомой?
Лаума ломала голову, не находя ответа на эти вопросы, и чувствовала, что тупеет. Засыпая, она ощущала почти физическую усталость и вместе с ней — готовность уступить злу, которое нависло над ней, как дамоклов меч…
А утром она мучилась сомнениями и не могла сделать выбор. И не было ни одного человека, у которого она могла бы попросить совета…
***
Надежды Лаумы на письмо от Волдиса не имели под собой ни малейшего основания, и все же, стыдясь признаться в этом даже себе самой, она ждала его с тех пор, как узнала, что Волдис ушел в море. Она чувствовала мучительную горечь оттого, что проходила неделя за неделей, а письма все не было. Если бы совершилось чудо и почтальон вдруг в самом деле принес письмо, у нее не хватило бы даже сил порадоваться этому, так как вся радость ожидания растворилась в тоске и унизительных сомнениях.
Эзеринь приходил, сидел до полуночи, иногда приглашал в кино, и по настоянию матери Лаума шла с ним. Она ждала, что Эзеринь сам заговорит о своих намерениях, и хотела, чтобы это случилось поскорей: рано или поздно ей придется решать этот вопрос, — так уж чем скорей, тем лучше. Но Эзеринь молчал. Он не говорил ясно и прямо о своих планах, а проявлял свои чувства к Лауме так, как выражают свое влечение животные: он искал тесной близости с девушкой, старался сесть поближе к ней, сжимал ее руку, обнимал и, многозначительно умолкая, выражал этим свое волнение. И Лаума намеренно делала вид, что не понимает намеков. Иногда, когда она старалась представить себе, над чем работает сейчас мозг Эзериня, у нее в душе возникало сочувствие, похожее на жалость, которую испытывает здоровый, сильный человек при виде страданий калеки.
И в то же время ей стала невыносима физическая близость Эзериня. Она высвобождалась из его объятий и энергично противилась всякой попытке повторить их. Иногда, прощаясь с ней у калитки, Эзеринь пытался поцеловать ее.
— Перестань дурачиться… — уклонялась она.
— Ишь, какая недотрога! — восклицал он сердито и обиженно, отнюдь не считая поцелуй событием большой важности.
Он не раз целовал равнодушных, почти незнакомых, продажных и задобренных подарками женщин, оставаясь при этом безразличным, и был уверен, что поцелуй — это что-то вроде рукопожатия, не более чем простая формальность. Если девушка разрешает иногда обнять себя, почему ее нельзя поцеловать? Отказ Лаумы его задел. Если бы намерения Эзериня были настолько серьезны и искренни, какими он старался их представить, он бы всерьез обиделся на неподатливость девушки, но, зная истинное положение дел, он лишь подосадовал и полушутя упрекнул ее: она, вероятно, боится, что ее убудет!
В следующую субботу вечером Эзеринь заявился к Гулбисам в сопровождении двух приятелей; они были нагружены бутылками и заметно под хмельком. Чтобы показать приятелям, какое положение он занимает в доме, Эзеринь держался подчеркнуто фамильярно, выходил из комнаты в кухню, садился где попало — то на кровать, то на край стола, курил, смеялся и, разговаривая с Лаумой, старался показать, насколько близки их отношения; слегка дерзил, говорил непристойности и, уверенный, что в присутствии посторонних Лаума не оттолкнет его, несколько раз обнимал ее.
Напитки он принес с таким расчетом, чтобы хватило на всех: кроме бутылки спирта были померанцевая, вишневый ликер и слабое фруктовое вино. По распоряжению Эзериня все это поставили на стол. Гулбиене, притворно ворча по поводу его расточительности, приготовила закуску, Лаума помогла накрыть на стол, и скоро все сели за него. Эзеринь занял место рядом с Лаумой. Гости быстро захмелели, разговорились, старый Гулбис рассказывал им о работе на мельнице. А Эзеринь улыбался и не спускал глаз с Лаумы.
Все смотрели на Эзериня и Лауму с веселым любопытством и многозначительно посмеивались. Лаума видела и чувствовала эти взгляды, понимала их значение, знала, о чем думают эти люди, и сознавала свое бессилие. Где-то в глубине души она еще ощущала последние вспышки протестующей воли, но, заглушаемые звоном посуды, разговорами, смехом, они становились все слабее и, наконец, угасли совсем.
Как могло случиться, что она сидела рядом с Эзеринем, смеялась, когда смеялись другие, отвечала на вопросы, переносила его прикосновения, откровенно любопытные и хищные взгляды чужих ей людей, как могла позволить им так думать? Она ничего не понимала. Только позже, когда все ушли, Лаума вспомнила, что после настойчивых уговоров она выпила несколько рюмок померанцевой и ликера. Всего лишь несколько рюмок, но они на нее сильно подействовали. Ей стало непривычно легко, она вдруг почувствовала себя беззаботной, веселой, доброй. В таком состоянии человек не может никого огорчить, отказать, если его о чем-нибудь попросят.
— Лаума! — продолжали ее уговаривать приятели Эзериня. — Пожалуйста, теперь ваш черед. Берите рюмку. Ну, ну, не надо морщиться, это ведь не яд, не отравитесь!
Ликер был сладкий. Лаума пила и не стеснялась этого — все ведь пили, даже мать. От разговоров в комнате стоял гул. Лаума глядела на всех, и при виде улыбающихся лиц ей тоже хотелось улыбаться. Не понимая, о чем ее спрашивает Эзеринь, мать и гости, она, улыбаясь, только радостно кивала головой. Все были довольны. Затем стаканы опять наполнили вином, все подняли их и встали; пошатываясь от опьянения, чокнулись друг с другом. Старая Гулбиене заговорила рыдающим голосом, заплакала, утирала слезы. Потом стал говорить один из приятелей Эзериня; он все время смотрел на Эзериня и Лауму и, кончив говорить, запел заздравную песню. Все подхватили ее и запели каждый по-своему, фальшивя и путая слова. Кончив петь, все стали пожимать руки Эзериню и Лауме, еще раз поздравили и, утихомирившись, сели за стол. Мать почему-то была очень ласкова и приветлива — несколько раз подходила к Лауме и, поглаживая ее плечи, заботливо спрашивала, не холодно ли ей, хотя в комнате было жарко как в бане.
Вдруг один из приятелей Эзериня поморщился, принюхиваясь к налитому в стакан пиву:
— Горько. Надо бы подсластить немного.
Все засмеялись и взглянули на Эзериня. Он покраснел, потом, будто решившись, обнял Лауму и притянул к себе. В момент, когда Лаума увидела вблизи эти полусонные глаза, бледное худощавое лицо, влажный рот, обдавший ее запахом водки, она словно очнулась. Как сквозь туман, до ее сознания дошло значение всего происходящего — произнесенных тостов, песен, улыбок, поздравлений, материнской приветливости и этого приближающегося к ней чужого влажного рта. Опять где-то в глубине души вяло шевельнулся протест: девушка хотела встать, крикнуть, что это неправда, что она совсем об этом не думает, — но вместо этого неловко качнулась в сторону Эзериня, и все поняли это движение как ответное, активно проявленное согласие. И в следующий момент она почувствовала, как к ее губам присосалось что-то скользкое, влажное… Все были очень довольны. Вытерев губы, Лаума задумалась. Глядя в пространство, она старалась сосредоточиться, но это ей не удавалось: ликер горячил кровь, жег мозг и притуплял чувства. Не заметив, как простились гости, как Эзеринь, пожав ей руку, обещал прийти на другой вечер, она задремала, склонившись на залитый вином стол.
***
Когда Лаума проснулась, вокруг было совсем темно. На улице стояла тишина. От противоположной стены комнаты доносилось храпенье отца, изредка стонала во сне мать. Болела голова, во рту было невыносимо сухо, хотелось пить. Девушка встала, не зажигая огня, вышла в кухню и выпила кружку воды. Вдруг у нее закружилась голова. Она ухватилась за косяк и переждала, пока прошло головокружение, затем вернулась, легла на кровать и укрылась до подбородка теплым одеялом.
Что же произошло? Что с ней? Лаума силилась припомнить. Сознание мало-помалу прояснилось. Она вспомнила ликер, поздравления, поцелуи… Сердце взволнованно застучало, ее охватил жгучий, невыносимый стыд и чувство гадливости.
«Как я могла допустить это? — спрашивала она себя, и чувство стыда все росло в ней. — Все смотрели, видели, что он меня целует, все знают об этом!»
Лаума отбросила одеяло и села. Комната остыла, но девушка не чувствовала холода, от которого тело покрылось гусиной кожей. И вдруг неясная догадка превратилась в уверенность: она поняла, что произошло.
«Я дала слово… Ему, человеку, который меня целовал… Предложение… официальное… при свидетелях… Я дала слово! Дала слово!»
Только теперь дошло до сознания Лаумы, какую страшную ошибку она совершила. Эзеринь получил ее согласие. Она должна будет теперь выйти за него замуж, провести всю жизнь — во всяком случае часть ее — рядом с ним. Лаума не могла даже представить себе этого, — так это было страшно, так отвратительно и вместе с тем неизбежно. Ей казалось, что она попала в болото: жадные подземные силы трясины засасывают ее, пытаются поглотить, она не в силах сопротивляться, не в силах вырваться. А кругом непроглядная тьма, такая же, как в этой комнате.