«Так я уже купил билеты на „Возвращение Максима“! И Юля будет. Как раз вовремя успеем. На второй сеанс».
И Олег прыгнул..
Теперь Виктор летел, распевая в гуле кабины:
Крутится, вертится шар голубой…
Будущим летом он сдаст экзамены в Военно-воздушную академию. Надо подогнать физику, на ней чаще всего режутся, да еще географию. Как-то встретит его отец? Выедет ли на поле? Ведь он ведет такой регулярный образ жизни. Виктор улыбался, представляя себе мысленно отца, который сидит в одном белье перед письменным столом и читает книгу перед сном, — нельзя портить глаза чтением лежа. В большой белой комнате холодно, но он читает не менее трех четвертей часа, прямой на прямом жестком стуле, почти не шевелится, еле шелестит страницами. И с таким замечательным отцом быть в ссоре! Какой он был грубиян и мальчишка! И тот старый ласковый чудак правильно сделал, что обиделся. Каждый на его месте рассвирепел бы… А как красиво сидеть за штурвалом, в комбинезоне, в шлеме, вести машину. Как красиво, должно быть (сзади не видно), окаменело лицо у Моисеенко! Кто это сказал: «Окаменело в волевом напряжении»? А у отца крупные морщины… Их, наверно, прибавилось за два года… Какие костры будут разложены на поле, где он должен приземлиться? Метра полтора-два в диаметре? Как их различить с высоты почти трех тысяч метров? Прыгать… Нет, лучше не думать. Хотя до чего же приятно преодолевать себя, приятно до восторга. Но Моисеенко заметил однажды: «От восторга нужно воздержаться. Он излишне развивает воображение. А излишнее воображение — враг храбрости». Виктор знал это не хуже десяти Моисеенко, но знал также, что порой надо дать ход сверлящей откуда-то из глубин всего существа мысли, в противном случае, скопившись во вредную силу, она выскочит, как пружина гигантской упругости, в момент прыжка и удержит его.
— «Крутится, вертится шар голубой…»— запел он снова и даже различил в грохоте машины свой голос.
Летчик повернул голову. Виктор понял: скоро прилетим. Он приподнялся с глубокого сиденья, отстегнул окно, заглянул через борт вниз; резкий сырой ветер ударил в переносицу, но не так сильно, как ждал Виктор, — разворачивались.
Далеко в недрах тьмы мерцали еле заметные огоньки — город. А за ним — будто огромный зверь блеснул темным мокрым боком. Так вообразилось Виктору море.
Он снова плотно уселся, но уже не находил прежнего удобного положения, а его непременно надо было найти и с ним вновь обрести возможность управлять мыслями. Моисеенко кивнул головой и заглушил мотор. Не допуская лишних мыслей, все тело Виктора Макарова собрало опыт и самообладание. Он знал: нужно отдаться памяти мускулов, которая точно откроет дверцу и, прекрасно зная устройство машины, заставит взяться руками за верхнюю скобу, а ноги поставит на нижнюю. В момент прыжка надо пустить секундомер на перчатке и следить двадцать три секунды затяжки. Парашют раскрыть на двадцать четвертой. А где костры? В безмерной черной глубине он увидел четыре небольших ярких точки. Сесть посредине!.. И, оборвав какое-то резкое сопротивление внутри, вдруг возникшее против того, что он собирался делать, Виктор слегка оттолкнулся ногами, отпустил руки и рухнул вниз.
Шестнадцатая секунда… Штопор.
И опять память тела, мускулов и нервов собралась спасать его. Он стал делать резкие движения: поджимал руки к груди, а ноги к животу и сразу выбрасывал их в стороны. «Раз, два, три», — считал он. На четвертом выбросе левая рука как бы охватила прохладный влажный столб и заскользила по нему: сорвалась перчатка. Но он вышел из штопора в ровное движение с обычными поворотами. Хотел поднести к фонарику секундомер. Белела лишь голая рука. Виктор потерял время. Потерял счет. Опуститься нужно на скрещении диагоналей среди костров… Сколько он пролетел?.. Какие маленькие костры! Они еще далеко… Рванул кольцо. С шумом взлетевшей стаи голубей взвилась над ним ткань парашюта и с силой подхватила его. В то же мгновение почти под ногами он увидел землю. Пахнуло дымом. Он изготовился к прыжку и ударился о землю.
— Жив, — сказал он себе негромко. — Только ушиб немного правое бедро.
И, охваченный внезапным покоем, приподнялся, освобождаясь от путаницы строп и шелка.
4
Тьма. Сзади, во тьме, море. Впереди, за кострами, поле. О величине этого поля Василий Васильевич догадывался по глухоте звуков.
Где-то разговаривали, сверяли часы. Но смысл слов едва доходил до Макарова. Казалось, все пространство моря, летного поля, дальних гор навалилось на него непомерной тяжестью. Он сам дивился огромности своей тревоги и тоски.
— Какой вздор… старость, должно быть, ничему не учит, — шептал он и взывал к неведомой и грозной силе — Хоть бы все кончилось для него благополучно!
Услыхав шум, похожий на далекий гул гигантских струн, Василий Васильевич поднял голову и держал ее так в продолжение многих минут, не чувствуя, как затекают шея и лопатки, болит спина.
Хотя моросящий дождик — к слову, промочивший его до нитки — перестал, в небе не виднелось ни одной звезды, ни одного маленького, подобного движущейся звездочке огонька.
Но вот гул оборвался.
«Прыгает!» — сообразил Василий Васильевич и еще больше запрокинул голову. Он стоял между двумя кострами, рядом с ожидавшими здесь какими-то людьми. Хотелось спросить: «Почему так долго ничего нет?»
И вдруг он увидел вверху что-то более темное, чем чуть освещенная кострами высокая темнота, раздался легкий шум, взвилось белое облако. В то же время оттуда, из темноты выси, что-то мягко шлепнулось ему в грудь. Василий Васильевич схватил упавшую вещь.
«Перчатка!» — пронзило мозг.
И старик застонал, даже не успев еще понять, как велико его несчастье.
Но тут быстро опускавшийся белый столб зашатался, упал и растянулся на земле огромным белым пятном. Макаров побежал к нему вместе с другими.
«Что же они не кричат?..»
— Папа! — вдруг услыхал он и, еще не успев ничего сообразить, уже держал в объятиях крепкое молодое тело в жесткой одежде, целовал пахнувший хорошо выделанной кожей шлем.
— Мой! Мой! Мой!.. — плача и смеясь, повторял Василий Васильевич, не в силах вспомнить еще одно нужное слово, и пока не пришло это нужное слово, не мог разжать объятий. — Сын! — выговорил он наконец. — Мой сын!..
Август 1937
Это случилось под Ленкоранью осенью восемнадцатого года. В Баку сидели мусаватисты. Азербайджан пылал восстаниями, партизаны сражались с карательными отрядами.
Некоторые районы края были «ничьей землей», дичавшей под могучим закавказским солнцем. Арыки засолоняли плодородные степные земли, а горные дороги зарастали кустарником, заваливались каменьями, осыпались. Белые отряды, избегая далеких передвижений, сидели по городам, в селениях, хуторах, если там были крепкие каменные дома, иной раз обнесенные стенами.
Восемнадцатый год, моя молодость! Ты выращивал в несколько месяцев героев и богатырей, покрывавших себя великой славой на столетия. Подвиг становился привычным делом, и люди, пережившие это время, вышли из него с уверенностью: человек велик, безграничен. Не было святее злобы, чем наша, когда мы уходили из Баку, занятого англичанами, бессильные защитить его от германо-турецких банд, от грядущей резни. Мы знали это. Тяжко видеть, когда рвут тело твоей родины. Но они не пришли, и мы вернулись!
Итак, в глухих азербайджанских степях между Сальянами и Ленкоранью действовал отряд Илико Санадзе, командира батальона Красной Армии, защищавшего летом Кюрдамир, а потом ушедшего партизанить. В рядах бойцов сражались русские, армяне, тюрки, грузины, два венгерца, латыш — отряд и называл себя Интернациональным отрядом Бакинской коммуны. Тогда любили такие величественные наименования. Отряд двигался по глухим дорогам, среди заброшенных полей, среди канав, в которые превратились арыки оросительной системы, среди бурьянов на месте хлопковых плантаций.
Население сочувствовало красным. Изредка отряд встречал сторожевые посты мусаватистских войск — расправа с ними была короткая. Илико обладал каким-то особым даром узнавать расположение неприятеля и нападать на него врасплох. Офицеров он расстреливал, солдат разоружал и объявлял демобилизованными. Так эта сотня людей верхом и в повозках передвигалась по пустынным местам и уже привыкла сама себя считать как бы явлением этой щедрой и суровой природы. Дожди еще не начались, цвела затяжная тихая осень, согретая южным солнцем, овеянная теплым морем.
Настя Скворцова, фельдшерица отряда, единственная женщина и главная медицинская помощь, ехала в рессорном шарабане с кучером Ашотом. За ней следовали две подводы: на одной разместился инвентарь и лекарства, главное — большой запас хинина, на другой — больные или раненые. Раненых обычно было мало, и они не любили тряского Настиного фургона, — тяжелых оставляли на попечение верным людям в хуторах и селах. У Насти хватало времени, чтобы много думать и много чувствовать.