— Да, забываю спросить тебя, — сказал Николай Николаевич, когда Ольга, извинившись, что хочет на минуту покинуть их, пошла на кухню к Евдокии и двоюродные братья остались вдвоем. — Как у тебя дела по службе? Ты доволен?
— Как тебе сказать, — уклончиво ответил Семен. — По крайней мере, планы грандиозные, затеваем с размахом.
— И хорошо, — сейчас же подхватил Николай Николаевич, любивший и сам все начинать с размахом, как он взялся было за дело Арсения (и заканчивать той усредненностью, как в своих брошюрах, на какую не надо было тратить усилий). — А как там, наверху, отношение к тебе, как ты укореняешься в нашей служилой матушке-Москве?
— Доверие есть, а что еще?
— Это главное.
— Я тоже так думаю, — подтвердил Семен, которому хотелось не так, не накоротке, поговорить с братом о своей работе.
В это время к ним подошла вернувшаяся из кухни Ольга.
— В гостиную, прошу, прошу, — весело проговорила она, беря Николая Николаевича и мужа под руки.
Гостиная была предметом особой любви, внимания и гордости Ольги. В ней она собиралась принимать своих новых московских друзей, выбор которых ей еще предстояло сделать, и она хотела теперь проследить за впечатлением, какое гостиная в завершенном виде произведет на Николая Николаевича. Как и в прихожей, кабинете и спальне, в этой самой просторной во всей квартире комнате, в которой уже не раз бывал Николай Николаевич (и в которой Вера Николаевна и Казанцев продолжали вести свой умный, об усталости России, разговор), было приготовлено то, что должно было удивить его; новинкою этой была накануне только приобретенная пальма, поставленная рядом с белым пианино и павловским креслом. Как будто вдруг что-то южное, солнечное появилось в гостиной и освежило все своим веселым зеленым светом. Ольга отказалась от большого круглого стола, как это было у нее в Пензе, и вместо него поставила журнальные столики, которые можно было легко, в зависимости от количества гостей, передвигать, а вместо стульев с прямыми и тонкими ножками, которые приличны были там, поставлены были полукресла, обитые темным бархатом. И полукресла эти с бархатною обивкой, по мнению Веры Николаевны, знавшей толк в вещах, как раз и придавали всему дворцовое благородство, которого так добивалась Ольга.
Пропустив теперь вперед Николая Николаевича и мужа, и войдя вслед за ними в гостиную, и включив бра, висевшие на стене под картинами (подсвеченные таким образом, они сейчас же должны были броситься в глаза), и пройдя под этими бра и картинами к матери, поднявшейся навстречу ей (и навстречу Николаю Николаевичу и зятю, которого Вера Николаевна, сделавшись москвичкой, боготворила), Ольга встала возле матери таким образом, чтобы удобнее было представить одного гостя другому, как она любила делать в пензенской гостиной.
Казанцев, названный Ольгою писателем (ей нужно было дать понять Николаю Николаевичу, что незначительных людей не бывает в ее гостиной), был в такой степени убежден, что он фигура в современном литературном мире, что невозможно было по виду его не согласиться с этим. Он, казалось, высказывал истины не только когда включался в разговор, но и когда молчал (что, впрочем, он делал чаще, чем говорил, потому что так поступали, как он думал, все умные люди). Хотя в Москве он был принят все теми же Верой Николаевной и Ольгой, усилиями которых как раз и был раздут весь его авторитет, но он чувствовал себя поднявшимся на ступень выше, чем он был в Пензе; и он особенно теперь старался перед Верой Николаевной и Ольгой оправдать это свое возвышение. Он не встал, когда Кошелев, наклонившись, протянул ему руку, а лишь неохотно подал свою, скользнув на него вопросительно холодным взглядом. «Ну и что, что вы адвокат, и даже известный, как тут мне сказали про вас, но это еще ни о чем не говорит» — было в этом его взгляде, и Николай Николаевич, привыкший по своему положению к общению иного рода, смущенно оглянулся на Семена и Ольгу, не зная, как держаться с этим их гостем-писателем.
У Казанцева, приехавшего в Москву будто затем, чтобы навестить, как он сказал, Дорогомилиных, имелись между тем и другие планы, которые он надеялся осуществить в столице. Его давно привлекала возможность заработать на многосерийных телевизионных фильмах, и он хотел, использовав для этого связи Веры Николаевны и Ольги, предложить себя в качестве сценариста. То, что он никогда не писал сценарии, было не важно; он писал статьи и рецензии на кинофильмы и потому, как он полагал, имел самое прямое отношение к киноискусству; кроме того, он чувствовал в себе способность сочинить сценарий, и этого, казалось ему, было вполне достаточно, чтобы претендовать на то, на что он претендовал. С Верой Николаевной он не успел еще поговорить об этом. Днем, когда он заходил, она была занята послеобеденным сном, и ее не решились разбудить. Но с Ольгой у него уже состоялся разговор относительно этого дела, и ему показалось теперь, что она не случайно назвала его так. Перед писателем всегда легче откроется дверь, чем перед кинокритиком. «А почему бы и не писатель?» — подумал он, как если бы сценарий, который он собирался сочинить, не выбрав еще ни темы, ни романа для этого, был уже завершен, принят к производству и та настоящая известность, какой он всегда жаждал, пришла к нему. Как и Николай Николаевич, он тоже взглянул на Ольгу, и холодное выражение морщинистого лица его стало еще холоднее; он словно оберегал в своей душе что-то бесценно важное — для судеб страны, народа! — что он призван был исполнить, и выражение значимости так убедительно отражалось на нем, что в это нельзя было не поверить.
«Да, да, но что я читал его?» — было тем вопросом, который Николай Николаевич, смотревший на Казанцева, сейчас же задал себе.
Покопавшись в памяти и не найдя ничего, что напомнило бы ему имя этого писателя, но и не считая возможным усомниться в той характеристике Казанцева, какую дала ему Ольга, Николай Николаевич, чтобы выйти из затруднения достойно, решил заговорить о литературе, давая понять этим, что и он как автор брошюр тоже в некотором роде имеет отношение к писательскому клану.
— Сейчас все говорят о литературной новости. Слышали? — с манерой человека, долго вращавшегося в определенном обществе и сделавшего для себя привычкой тот сенсационный тон, каким говорят о подобных новостях, спросил он, вскинув глаза на Ольгу и тут же на Казанцева, которому, он чувствовал, надо было чем-то угодить, чтобы расположить к себе. — Хорошенькое дело — издать рукописный журнал. Рукописный, только подумать! Как будто это детские шалости, нет, вы слышали? — повторил он, готовый возмутиться, если возмутятся все, и готовый на ироническую усмешку (над составителями ли, то есть участниками этой детской шалости, или над теми, кто со строгостью, известной ему, пресекал эту шалость), если общее мнение будет неопределенно-снисходительным, как оно было у коллег-адвокатов, которым он утром рассказал о журнале.
Журнал этот, «выпущенный» под славянофильским названием то ли «Луч», то ли «Светоч», был обнаружен у студентов исторического факультета одного из вузов столицы, точнее, у студентов того самого факультета, где деканом был доктор исторических наук профессор Лусо. И хотя авторами и составителями журнала были не студенты, а сочинители, наподобие Тимонина, жаждущие славы, и явление это нельзя было отнести к разряду студенческих шалостей, но для Николая Николаевича, узнавшего обо всем лишь из характеристики, присланной парткомом факультета на Арсения, которому и это ставилось в вину, — для Николая Николаевича все представлялось более озорством, чем серьезным делом. «На кого-то же надо свалить, и они решили свалить на него. Они просто хотят засудить этого беднягу», — как адвокату, взявшемуся защитить Арсения, было ясно Николаю Николаевичу. Но это конкретное, что было ясно ему, он чувствовал, было бы мелко и неинтересно Казанцеву и Ольге, и потому он старался придать своему рассказу интригующий и обобщенный характер.
— Вы слышали? — в третий раз спросил он, глядя на Казанцева и Ольгу.
— Нет. Но это должно быть интересно. Расскажите, — попросила Ольга, радостно ощущая в душе преимущество московской литературной жизни перед провинциальною Пензой.
Казанцев, понимавший, что вся значительность его заключена в его молчании, лишь холодно приподнял сухое старческое лицо на Николая Николаевича, невольно как бы говоря этим: «А что вы хотели? К этому давно все шло». Вера Николаевна подалась вперед, вытянув и открыв (из-под белого шарфа) свою морщинистую шею, и лишь Дорогомилин, который, несмотря на все теперешнее его сближение с женой, по-прежнему был убежден, что всякий разговор об искусстве есть только бессмысленная трата времени, покачал головой и произнес:
— Как мы умеем всегда поймать муху и вылепить из нее слона. Студенты, молодежь, от сытости, от силы, от энергии, которую деть некуда.