«Керосин… — думал Боев. — Жаль, что не умею стихами, поэму написал бы про маячный свет лампы в окнах читальни, про агитационную силу керосина».
Сказал Крутилину, тот посоветовал:
— А ты напиши, как умеешь. Немного времени спустя будущее население, пожалуй, и не вспомнит про наше житье. И про Колю напиши, как он весной позапрошлого года пришел на это вот самое место, чтобы памятник покрасить. Тогда еще, если помнишь, деревянный памятник стоял. А его красить надо было каждую весну. Тут на Колю и налетели кулаки-бандиты. Мы его здесь и похоронили, в братской могиле. Чести этой достоин. Вот подымем колхоз, разбогатеем — поставим тут памятник навечно и всех на золотую доску запишем.
Все это было сказано с таким сонным спокойствием, будто ничего Крутилину не надо, дали бы только свалиться и уснуть. Все правильно: намаялся человек за день, устал и хочет спать, Но Боеву это желание, такое естественное, вдруг показалось обидным и недостойным этих минут горьких воспоминаний. Взбудораженный своими мыслями, он посмотрел на Крутилина. Бледное в темноте лицо председателя оказалось и в самом деле усталым. Но стоял он прямо, может быть, даже слегка напряженно: одна рука вытянута, как по команде «смирно», другая, в которой он держал фуражку, прижата к груди. А голос звучал требовательно, словно он отдавал приказ:
— Данное место кровью долито, и этого мы не забудем, кто забудет, тому напомним твердой рукой. Слышишь, Роман! Ты это, все тебе известное, описать должен. Для чего тебе талант и отпущен в полную меру. Батьку-то хорошо помнишь?
— Помню. Все я помню. Хромал он и кашлял по ночам.
— Это он после тюрьмы. Деникинцы его… А так он здоровый был. Конники, они все почти на здоровье не жалуются.
— Все знаю и все запомнил, что мама рассказывала.
— А что забыл — напомним, — угрожающе пообещал Крутилин, и даже нагайка в его опущенной руке вздрогнула.
Еще постояли немного, слушая отдаленный грохот бешеной воды в овраге. Крутилин спросил:
— Набрался отваги? Это тебе надо на всю дальнейшую жизнь. Ну, тогда поехали. Гляди-ка, скоро и светать начнет… — Спускаясь с холма к лошадям, он говорил: — Это, когда трудности навалятся такие, что жизнь не мила, я тогда, сюда приду и вот тут постою на пригорочке, товарищей наших припомню. А ведь им-то похуже пришлось. Им-то, наши-то трудности внимания не стоящими показались бы. Мы, чуть что не по-нашему или, в чем нехватки, так сразу кручинимся, жалобы пишем. Эх! — И уже, сидя в седле, жестко закончил: — Как рукой всякую слабинку к чертовой матери.
Всю дорогу ехали молча, и только неподалеку от села Крутилин спросил:
— Насчет колхозов что думаешь?
Встряхнув головой, Боев ответил:
— Думаю — правильно.
— Так это я и сам так думаю. Давай закурим — дрему разгоним.
Придержали коней. Закурили. Крутилин повторил:
— Правильно, раз партия велела. А не круто ли взяли?
Боев не знал, что ответить. Крутилин, коммунист, старше его намного, человек твердой воли, зря не спросит. Отвечать надо прямо.
— Не знаю, — честно сознался Боев.
— А думаешь, я знаю? По всем данным, правильно и своевременно, а как посмотришь практически, то как-то все не по-хозяйски. Дров наломали много. Ну, так на то, должно быть, и революция, чтобы ломать. Только над землей мудровать все-таки нельзя. Ее, как и человека, перевоспитывать надо на коммунистический лад. А такие, как Ванька Шонин, не только землю пакостят, они саму идею пачкают. Что для него колхоз? Артель мужиков. А то забывают, что мужики на земле хозяйствовать хотят, а не батрачить. Наш народ не против колхоза. Мы дружные. Нас только в спину не толкай, сами за партией нашей пойдем, как в семнадцатом году. А ведь тогда и Ванька Шонин не последним бойцом был. Всю гражданскую геройски воевал. А когда хозяйствовать пришлось, тут он и не годится. Привык шашкой размахивать, а хлеба атакой не добудешь…
Лениво передвигая ноги, лошади спотыкались на подмерзшей за ночь дороге. Роман продрог в седле, но ему было лень сойти на землю, чтобы согреться. Скоро лошади прибавили шагу и перешли на рысь — верный признак близости дома. И в самом деле, как только въехали на пригорок, увидели село в низине. Уже легкий предутренний туман колыхался над соломенными крышами и путался в голых деревьях. Нехотя и по-утреннему хрипло лаяли собаки. Глядя на родное село, Крутилин проговорил сквозь зевоту:
— Мужика из единоличности вытащить трудно, а единоличность из мужика и того труднее.
1
Коротка весенняя ночь. Когда Боев проснулся и вышел во двор, Крутилин уже седлал своего коня, собираясь выехать обратно на стан. Проводив его, Боев отправился в сельсовет.
Солнце не взошло, оранжевая заря только еще томилась над далеким степным горизонтом, а на заиндевевших крышах уже проступили черные талые пятна. Тонкий запах кизячного дыма стоял над селом.
Сельсовет — большой добротный дом. Двери выкрашены синей краской, и по ней алые розаны, крутые и большие, как капустные кочаны. В переднем углу на божнице стоит помятая граммофонная труба. Красная, с желтыми цветами. Вот и все, что осталось от былого великолепия сельского богача.
Вдыхая устойчивый махорочный запах, Боев вошел в большую пустую комнату. Там на лавке у стола пристроился незнакомый человек в новом брезентовом плаще. Он что-то писал в общей ученической тетрадке. Роста он небольшого и выглядывал из своего плаща, как воробей из чужого, незаконно занятого скворечника.
Не поднимая головы, он мгновенно глянул на Боева и выбросил левую руку вперед и вверх.
— Пыжов! — выкрикнул он гулко, как выстрелил из детского пугача.
Ого! Сам Пыжов! Вот и встретились… Боев так растерялся, что не сразу догадался пожать эту нелепо торчащую руку. Но все-таки догадался. Пальцы оказались неподвижные и горячие.
— Боев, — проговорил Роман, не надеясь, что его услышат. И в самом деле, Пыжов больше не обращал на него никакого внимания, что дало возможность хорошо его рассмотреть.
Лицо обветренное, щеки заросли щетиной, не меньше как недельной давности. В этих зарослях совсем терялись тонкие, бесцветные и неподвижные губы. Заслуживали внимания разве только брови, редкие, длинные, каждый волосок в разные стороны и загнут, как рыболовный крючок на мелкую рыбешку.
Рассматривать больше было нечего, и Боев решил, что теперь можно незаметно исчезнуть. Но едва он так подумал, как Пыжов бросил карандаш в сгиб тетради и вздернул голову. Плащ загремел в тишине.
— Боев, говоришь? — Голос звучный, требовательный. — Значит, говоришь, приехал Стогову помогать?
— Да, — поспешил согласиться Боев, хотя он еще ничего не успел сказать о себе и своих намерениях.
— Хорошо. Работа тут тебе предстоит богатая. Крутилин не знаешь где?
— На стан поехал. А почему предстоит?
— А потому, что ты человек еще молодой и не очень еще ответственный. И потому тебе невозможно знать, что предстоит, а что уже тебе не предстоит. Садись, поговорим.
Боев сел и приготовился к большому, обстоятельному разговору. Но скоро он понял,) что никакого разговора не получится. Пыжов задавал вопросы и, не выслушав как следует, тут же снова спрашивал:
— Слышал вчера крутилинские разговоры?
— Это с Шониным?
— Да. Что говорили?
— Много что говорили…
— Много? А насчет сева в грязь что?
Боев начал рассказывать о несогласии Крутилина, но Пыжов перебил:
— Ага, не хочет. А почему?
— Он считает…
— Ясно, у него свое мнение и, конечно, оппортунистическое. А ты что? — И, не дав Боеву даже ответить, Пыжов продолжал: — Тебе тут разбираться нечего. Ты уполномоченный от райкома и должен не разбираться, не ревизовать решения, а проводить их в жизнь.
Он это так сказал, будто обвинял Боева, да так, что, еще даже не понимая, в чем состоит его вина, тот уже ощущал омерзительную потребность в чем-то оправдываться, от чего-то отмежевываться.
Удивленно взглянул Роман на Пыжова: воробей в скворечнике. Ох, нет! С такими глазами это уже не воробей. Глаза маленькие и невыразительные — именно они приводили человека в замешательство и заставляли думать о каких-то промашках.
— Ты что сказал Крутилину?
— Ну, много что говорили…
— Проявил либерализм, да?
— Я же ничего еще не сказал.
— И нечего тебе говорить. Мы — солдаты, нам рассуждать не положено. Если мы вместо выполнения займемся рассуждениями, то будет что?
Обозленный этим разговором, вернее допросом, где ему не дают слова сказать, Боев выкрикнул:
— Собрание будет, общее, профсоюзное!
Воробей встрепенулся, завозился в своем гремящем скворечнике и вдруг обернулся соколом. Глаза его блеснули и ожили.