— В Кобуцкой вовсе стрельбы не было.
— Смотри ж ты!.. — с наигранным удивлением произнес егерь. — А мне сказали…
— Никто вам сказать не мог, — хмуро перебил Анатолий Иванович. — Я тут пятый день, и, кроме меня, никого не было.
— Пятый день! — Егерь всплеснул руками. — Небось всю дичь подчистую выбил!
— Можете проверить!
— Ладно, — отстал егерь. — Садись с нами ухи похлебать.
Обжигаясь, он снял с жерди котелок и поставил на пень. Его спутник от ухи отказался, отдал ложку Анатолию Ивановичу, а сам налег на мясные консервы. Уха была никудышная, из одних щурят, но после долгой сухомятки показалась Анатолию Ивановичу необыкновенно вкусной.
— А где ж ваша моторка? — спросил он егеря.
— Мы на мотоцикле приехали, а челнок в Подсвятье взяли.
— Так вы сейчас из Подсвятья?
— Ага! Товарища вот из города привез, — кивнул егерь на человека в плаще. — Дедков дом смотреть.
— А чего его смотреть? — осторожно спросил Анатолий Иванович. — Нешто он продается?
— Товарищ народным творчеством интересуется. Тоже в своем роде егерь… по культуре, значит.
Человек в плаще хмыкнул и, лязгнув ножом по донцу банки, отправил в рот кусок тушенки в белом жирке.
— Выходит, теперь Подсвятье будет не только хабарщиками славиться! — добавил егерь.
— Подсвятье или Касенино? — впервые нарушил молчание человек в брезентовом плаще. Голос у него был густой и сердитый. — Как вы в самом деле называетесь?
— И так и этак, — ответил Анатолий Иванович.
— Чепуха! Должно быть одно название, то, что на карте.
— А на карте нас нету, — хладнокровно сказал Анатолий Иванович.
Егерь сердито усмехнулся.
— Они, товарищ Пушков, свою деревню столько раз перекрещивали из Касенина в Подсвятье и обратно, что теперь и сами не знают, как по правде.
— Это верно! — подтвердил Анатолий Иванович, чувствуя прилив давешнего вдохновения. — У нас даже частушка сложена:
Жила-была бабушка
На краю Касенина.
Захотелось бабушке
Почитать Есенина.
Он остановился, будто припоминая, затем быстро договорил:
Лишь открыла книжицу —
Милое занятье,
Очутилась бабушка
На краю Подсвятья.
Егерь покосился на Анатолия Ивановича.
— Что-то не слышал я этой частушки! Небось сам придумал?
Обветренное лицо Анатолия Ивановича твердо покраснело:
— Зачем же? Все наши девки поют.
— Ври больше!
Анатолий Иванович досадливо отвернулся. Он и сам не мог понять, отчего ему так стыдно. Частушка сложилась у него только что, и ничего особенного в ней не было, девки, бывает, озорнее поют и нескладней.
— Ну-ка, повторите, — попросил Пушков.
Он держал в руках записную книжку и карандаш, на пуговице плаща у него сидел зажженный электрический фонарик. Все так же краснея, Анатолий Иванович продиктовал частушку.
— Ваше? — спросил Пушков, будто не слышал предыдущего разговора.
— Куда ему? — вдруг сказал егерь. — Вы что думаете, у них там одни таланты?
— Бывают такие села, — отозвался Пушков, пряча в карман записную книжку, — что ни житель — талант!
— Ну а в Подсвятье один талант — деньгу промышлять! — с горечью сказал егерь.
— Нешто мы так уж плохи? — медленно проговорил Анатолий Иванович.
— Живете не по-людски! Вашу бригаду одни бабы тянут, а мужики по всему свету за хабаром гоняются.
«А тебе-то какая печаль?» — хотел сказать Анатолий Иванович, да смолчал, как-то вдруг и впервые поняв характер егеря. То, что все считали пустой и злобной придирчивостью, имело, видимо, другой смысл. Петр Иванович не просто справлял должность, он ревниво оберегал доверенный ему край, и если держал сердце на подсвятьинцев, то потому лишь, что не нравилась ему их жизнь…
Меж тем Пушков снова заговорил о доме Дедка.
— А сохранят они дом-то? — с тревогой спросил он егеря.
— Бережи от них не ждите, — отозвался егерь. — Не любят они свой край.
— Так не бывает, чтобы свой край не любить, — сказал Анатолий Иванович.
— Кабы любили, дома бы сидели. Не о тебе речь, ты сидень. А у пошехонцев ваших одно: звонки бубны за горами! Хотите, товарищ Пушков, дом сохранить — увезите его отсюда!
— Никто этого не позволит, — мрачно сказал Анатолий Иванович. — Дедок свой дом колхозу оставил…
— А скажите, товарищ охотник, — спросил Пушков, — что он за человек был, Дедок?
— Как что за человек? — удивился Анатолий Иванович. — Савельев Михаил Семенович…
— Странно, ей-богу! — Пушков досадливо поморщился. — У кого ни спросишь, кроме имени, отчества и фамилии, ничего сказать не могут!
— Точно! — злорадно подтвердил егерь, словно видел и в этом какой-то подсвятьинский ущерб.
— А что тут скажешь, какой он человек? — немного обиженно начал Анатолий Иванович. — Обыкновенный. До войны был бригадиром колхозных плотников, в войну вроде сторожем. Ну и, конечно, рыбачил, охотился, как все… Правда, гордость в нем большая была, — прибавил Анатолий Иванович и почувствовал вдруг, как свежеет и теплеет его память. — Ни за что не хотел старость свою признавать. У него все дети в люди вышли, звали к себе, а он — нет, ни в какую, хотел до самой смерти от своих рук жить. В тот раз, как он с охоты шел и без сердца упал, мы ему подсобить хотели, видели, что он серый, как пепел. Так нет, нужно ему было непременно самому до дому дойти. И дошел, под самой околицей свалился…
— Ну вот, а вы говорите, Савельев… — добро улыбнулся Пушков.
— И дом свой он уже после того случая перестроил, — радуясь невесть чему, сказал Анатолий Иванович. — Никто этого от него не ожидал. Был он плотник как плотник, может, что поаккуратнее других…
— А как вы думаете, для чего понадобилось ему перед смертью хоромы строить? — спросил Пушков.
— Верно, талант в себе почувствовал, — ответил Анатолий Иванович и почему-то смутился.
— Что ж, он мог просто фигурки резать, как вятские мастера…
Анатолий Иванович промолчал, и больше о Дедковом доме не поминали, заговорили про волчью охоту.
О волках Петр Иванович мог говорить бесконечно, война с ними была, как он сам выражался, «главной его страстишкой». Анатолий Иванович вначале слушал, потом ему надоело. Он подгреб к костру палую сухую листву и улегся, положив под голову свой мешочек.
Когда Анатолий Иванович проснулся, егерь и Пушков еще спали. Здесь было теплее, чем под вязами: и одежда не стала на нем ломко-жесткой, и тело осталось послушным и гибким. Он подобрал костыли, мешок и ружье, перешагнул через ноги спящих и бесшумно двинулся к озеру. Береговая кромка белела инеем, нелегко было столкнуть лодку, пристывшую к вязко схваченному морозом дну.
Анатолий Иванович занял шалашик на широком разводье, там, где скрещивались пути пролетов уток. Тьма проредилась настолько, что взгляд широко охватывал озеро с черными островками ситы и острыми клиньями камышей. От вчерашнего разговора осталось ощущение смутное и тревожное, впервые за все эти холодные, одинокие дни его потянуло домой.
Восход помазал желтым края туч на горизонте, и вскоре стало светло, хотя солнце так и не показалось. Но оно было где-то, солнце, потому что верхушки дубов за причалом, там, где начиналась тропка, ведущая в Подсвятье, загорелись золотым; вскоре золотое спустилось и охватило березы, клены, потом молодые низкие березки на опушке и кусты боярышника. И оттого, что в стороне Подсвятья было светло и солнечно, а кругом свинцово-серо, неприютно, еще сильнее захотелось домой.
Анатолий Иванович уже взялся за весло, но тут закрякала нутряно, таинственно подсадная, и он увидел метрах в ста на фоне бурой рясы, словно черные кочечки, четверку гоголей. Он стал ждать, когда гоголи подплывут на выстрел, и некоторое время казалось, что они и впрямь движутся к его шалашу, но вот они дружно повернулись боком и взяли курс на чистое. Подсадная старалась вовсю, но гоголи, очень четкие, с выгнутыми шеями, прижатыми к груди клювами, плыли ровно, как по нитке, не слушая ее призывов. Анатолий Иванович ударил веслом по борту лодки. Гоголи захлопали крыльями, тяжеловато поднялись, полетели низко над водой и опустились немного дальше, но опять на воду.
И долго, пока он курил, грыз твердую, как камень, горбушку, пил горстью воду и опять курил, они все сидели там, неподвижные, спокойные, будто чучела. Анатолий Иванович задремал вполглаза, а когда проснулся, вокруг было утро; в тусклом, ровном свете серое небо, серая вода, зеленая, влажная, отпотевшая сита, и гоголи, о которых он забыл, сидели все на том же месте…
На причале Анатолий Иванович долго возился с ржавым замком, на который запирал лодочную цепь. Наконец замок щелкнул хряско и туго, будто навсегда. Он не знал, доведется ли еще охотиться в этом году, но, сохраняя за собой эту возможность, попрятал чучела в стог и туда же зарыл весло. Скормив оставшийся хлеб подсадной, он сунул ее в плетушку, битых уток увязал в мешок, разрядил ружье и двинулся к лесу, далеко вперед выбрасывая ногу, чуть согнутую, чтобы пружинила и не оступалась.