Мы не замечали недоброго взгляда старшей ее сестры, не слышали по вечерам гулких беспокойных шагов отца там, наверху, у дверей мазанки, не придавали решительно никакого значения двусмысленным словечкам Настенькиных подружек, изредка забегавших на наше подворье и даже спускавшихся в погреб, нас не задевали колкости Андрея, которыми он награждал меня и Настеньку при любом подходящем случае.
Однажды Настенька, притихшая и радостно-спокойная, сидела рядом со мной, а я слушал ровное ее дыхание, разглядывал ее лицо, осторожно касался ее теплых сухих губ и строил планы на будущее. Конечно же как только смолкнет война, я женюсь на ней, увезу свою хохлушечку к себе на Волгу, в родное село, построю для нее хату, беленькую, точно такую, какие бывают на ее батькивщине, и будем жить вместе до гробовой доски…
Наверху скрипнула дверь, и кто-то настойчиво постучал в крышку погреба. Настенька встрепенулась: «Тато!»
— Ну так что? Что же ты испугалась, дурочка? Разве мы что дурное сделали?.. Сиди же!
Но где там! Настенька белкой летела вверх по лестнице, перескакивая через две-три ступеньки. Я видел, как она отбросила крючок и юркнула мимо отца, силуэт которого маячил над мутным пятном отверстия. Я сидел на кровати и с непонятным для меня безразличием ожидал своей участи. Вот мутное пятно наверху померкло, и вслед за этим я услышал жалобный скрип лестничных перекладин: «Спускается ко мне!» Мне уж чудился в руках моего ночного гостя предмет, сильно смахивающий на большую палку…
— Что вам здесь нужно? — крикнул я препротивным голосом.
Настенькин отец молчал, продолжая медленно спускаться. Подойдя ко мне вплотную, он остановился и начал разглядывать меня. А я, как на грех, не мог отыскать офицерского ремня, который всегда снимал перед тем, как садиться за радиоприемник. Хозяин молча наблюдал, как я тычусь во все углы, шарю руками, и все безуспешно. Не знаю, на что уж я рассчитывал, но только отчаянно закричал на старика:
— Что же ты стоишь? Помоги мне!
Хозяин даже не пошевелился.
Мне было до слез обидно, что старик подумал о нас самое худое, но что я мог поделать в моем положении?
Ремень в конце концов нашелся, и мы теперь стояли друг против друга и тяжко, шумно дышали.
— Отец, зачем ты пришел сюда? — спросил я, облизывая сухие, потрескавшиеся губы: язык мой распух, одеревенел и, шершавый, с трудом поворачивался в пересохшем рту. — Ну зачем?! Неужели ты думаешь, что я обижу твою дочь? Да я дышать на нее боюсь!.. Зачем же ты… так…
Старик чуть качнулся ко мне. В горле у него заклокотало, забулькало что-то, и я едва различил его слова:
— Она в мене… Она так…
Чувствуя, что не могу произнести ни слова, я медленным взглядом обвел подземелье. Это было Настенькино гнездо, ее убежище, крепость, в которой батька укрывал свою младшенькую от лихого глаза фашиста все эти страшные долгие годы немецкой оккупации. Теперь только я понял, отчего Настенька была такой бледненькой, а большие черные очи ее все время щурились, когда она оказывалась наверху: не хватало воздуха, ясного солнышка не хватало доброй и нежной подружке моей…
— Я не обижу Настеньку, поверь, отец! Мы очень любим друг друга!
— Добре, хлопчику, добре… — бормотал старик, и голос его задрожал от подступившего рыдания.
Не знаю, какая уж сила толкнула нас друг к другу. Мы крепко, по-мужски обнялись. А когда немного успокоились, я проводил старика наверх, бережно поддерживая его снизу.
Через час вернулась Настенька. Целуя меня, она никак не могла сдержать рвущегося из нее смеха.
— Что же ты хохочешь, глупая? А если б он меня убил? Поди, знаешь, что он о нас подумал? Неужели тебе не страшно было за меня? — спросил я обиженно. — Оставила одного…
— Ой як же мени було сумно!.. Я чуть було не вмерла! Ой як злякалась! Боже ж ты мий!.. — Настенька побледнела, видимо, вновь переживая то, что пережила часом раньше. Но вдруг опять расхохоталась. Счастливые слезинки выскочили из ее глаз и засверкали, запутавшись в длинных черных ресницах.
— Да что с тобой, в самом деле!
Настенька залилась пуще прежнего:
— Тато… ой, не можу казаты!.. Ольгу… чуешь… Ольгу дрючком… щоб не сплетничала!.. Это она ему про нас…
— Побил, значит?
— Угу. Да еще как!
— Ну, ладно, нехорошо радоваться чужой беде.
— А она?
— Ну — ну, ладно уж…
Напряжение давало о себе знать, и я склонился к Настеньке. А она все что-то говорила, говорила, говорила.
Сквозь дремотную зыбь я только и слышал: «Сонечко ты мое! Любый мий! Серденько мое!» Одним лишь украинским девчатам дано так много самых ласковых и самых нежных слов. Я тихо заснул под сладкий звон ее голоса.
А наутро дивизия уходила дальше, на запад. С Настенькой прощались за селом. Дул сильный ветер. И я все боялся, как бы она не простудилась.
— Давай я напишу тебе свой адрес. Слушай: полевая почта номер…
— Ой, что ты?! — Настенька замахала руками. — Плохая примета!..
В ее голосе звучала такая искренняя и глубокая убежденность, что я не стал упорствовать, к тому же ее-то адреса я, во всяком случае, никогда не забуду.
Мы расстались. И всюду, где б я ни был, куда б ни уводили меня фронтовые дороги, мне всегда светило мое «ясне сонечко», Настенька моя. Я писал ей письма, много писем, но ответной весточки не получил. Отчего?
Об этом я узнал только после войны, когда вновь приехал в Настенькино село.
Вот что рассказала мне ее старшая сестра Оля.
Вскоре после нашего отъезда Настенька сильно затосковала, «ходила сумная», ни с кем не разговаривала, целыми днями просиживала в темном погребе, хотя давно уже не было ни артиллерийского налета, ни бомбежки.
Как-то Настенька появилась в хате с выражением странной решимости на лице. Молча и порывисто поцеловала отца, сестру и быстро выскочила во двор. И потом исчезла. Много дней спустя прислала письмо с фронта и свою фотографию в солдатской форме. Убежала она на фронт в надежде отыскать меня: глупая, она не понимала, как это нелегко, когда не знаешь адреса! Шла и шла на запад, с трепетным волнением приглядываясь к людям, и все-то ей казалось, что вот-вот она увидит того, кто был для нее дороже всего на свете, и пойдет с ним вместе по этим ухабистым фронтовым дорогам к большому счастью. И где-то за Одером, на чужой сторонушке, неродной, неласковой, она, как птица на лету, была подстрелена вражеской пулей…
— Что же вы не написали мне об этом?
— Я не могла. Сил моих не было… Да и не хотелось вас расстраивать… — Оля заплакала.
— А что же с батькой? Где он? — спросил я, чувствуя, что могу и сам заплакать.
— Вмер тато наш. Вин дуже… дуже любил ее, Настеньку…
Мы попрощались. Я вышел из хаты, и белый свет мне уже не казался таким ясным и просторным, как прежде.
В последнее время по ряду причин автору этих строк все чаще приходится заглядывать в свои старые записные книжки, фронтовые блокноты, перебирать письма тех лет, подолгу раздумывать над скупыми строчками, разбросанными на уже пожелтевшей, как бы подернутой дымкой истории бумаге.
Память начинает стремительно воскрешать минувшее. Вновь приближаются, обступают со всех сторон лица фронтовых друзей, знакомые, милые, родные до слез, до щемящей боли в груди…
Вот передо мной лежит толстая книжка в темно-коричневом переплете — потертая, постаревшая и суровая, как ветеран, с заглавием: «Временное наставление по полевой службе войсковых штабов». Заглавие явно не соответствует содержанию книжки. Это всего-навсего блокнот для разных записей. Для записной книжки, стало быть, использована только обложка от сугубо специального военного документа.
Листаю книжку. Записи, записи, записи. Торопливые, непоследовательные, с большими перерывами во времени.
Одна из них:
«20 ноября 1944 г.
Ночь была тревожной.
Возле небольшого венгерского городка подорвалась на мине машина. Погиб наш чудесный Валька Тихвинский. Поэт, добрая душа, умница».
Блокнот оживает, и мы ведем с ним, блокнотом, тихую, немножко грустную беседу.
Вдруг из него падает на стол листочек дивизионки с двумя коротенькими письмами, крупно напечатанными на первой странице. Я невольно вздрогнул — я все, решительно все вспомнил. Об этих письмах я много-много лет думал, помнил о них. Одно из них не было отправлено адресату…
Найдено оно было Юрой Кузесом осенью 1944 года в кармане гвардии младшего лейтенанта Петра Королева, убитого в бою на Украине.
Вот что писал Петр Королев:
«1. Письмо к товарищам
За Родину, за Партию, за счастливую жизнь своего народа, своей жены, своей дочери без страха и сожаления в бою с врагами отдам свою жизнь. Жить имею право, жить хочу и жизнь очень люблю, а поэтому буду драться с врагом беспощадно.