Хоть бы что-нибудь выговорить ей в ответ. Ничего не могу. Просто задыхаюсь от хохота, как представлю себе старичка с котлетами в кармане, зеленый горошек у Шуры на голове и соус, который по шее за платье течет.
— Ужасно смешно, — говорит Шура снова. — И я вас хорошо понимаю, Костя, почему вы так дико утром на вахте смеялись. Старичок-то ведь случайно опрокинул котлеты, а вы нарочно окатили пассажиров водой. Эго всегда смешнее, когда нарочно.
Улыбается, конфетку протягивает. Но улыбка у нее сделалась сразу какая-то страшно холодная, как у японского дипломата барона Танаки — видел я в старой газете. И я чувствую, что теперь, в этот раз, мне уже ни за какие конфетки не рассказать до конца того, с чем я сюда пришел. Будто держал я у себя на ладони мягкого золотистого мотылька, а он вдруг полосатой осой обернулся. И пока оса не ужалила, хочется ее поскорее стряхнуть. Я «Ха! Ха-ха!» — и стих.
— Пора, — говорю, — до дому. Что-то очень долго я у вас засиделся. Пока!
Подала мне руку Шура, я пожал, отпустил, а она мою держит.
— Костя, вы почаще ко мне заходите. Скучно, ужасно скучно одной. После обеда снова зайдете?
— Нет, не приду. После обеда Казачинский порог будет.
— Ох! Давайте вместе смотреть! Вы объяснять мне станете. Хорошо?
Танака с лица у нее исчез совершенно, опять глядит прежняя милая девушка и отпускать от себя не хочет.
Шагаю куда-то, об этом думаю и не заметил, как на обносе я оказался, на том самом месте, где первый раз с Шурой встретился. Стал я у перил, локти на них положил, наклонился, разглядываю на воде тень от своей головы, сплюснутую, как репа, с большими ушами и всю в огненных искорках. Вдруг, совсем как тогда, рядом с моей тенью тоже появляется тень другой головы, «Шура!» Поднимаю глаза… Нет, Вася Тетерев.
Ух, и злость же во мне забурлила! Ага, сам подошел… Ну, так, хотя ты и боцман, начальство, я тебе сейчас все в глаза вылеплю, всю свою обиду. Но Вася успел начать прежде:
— Куда ты все теряешься, Барбин? Едва нашел тебя. Я должен, Барбин, поговорить с тобой серьезно. Ты опять допустил нехороший проступок: облил пассажиров водой. Это очень нехорошо, Барбин. Это из ряда вон. Я должен был еще о первом твоем проступке доложить капитану. Я этого не сделал. Я думал, что ты поймешь. Я все еще думаю, что ты поймешь. А что я теперь должен делать? Ведь это уже подряд второй твой проступок! Я не хочу докладывать Ивану Демьянычу. Мне тяжело об этом докладывать Ивану Демьянычу. Я думаю, Барбин, ты все же поймешь…
И видно мне даже сквозь дымчатые Васины очки, какое опять у него в глазах страдание. И ясно, что капитану, конечно, он ничего не докладывал, мучился с этим делом куда больше, чем я. И оттого, что я так ошибся в злых своих думах о Тетереве, и оттого еще, что Вася, затрудняясь, какие выбрать ему слова, необидные для меня, но убедительные, стал попеременке часто кашлять то в одну, то в другую ладонь, — меня снова взорвало смехом.
— Все понял я, Тетерев, — говорю, — и самое главное понял, что ты парень очень хороший.
— Да нет, ты мне-то не льсти. Ты для себя сделай выводы. Правильно все это пойми, Я очень хочу, чтобы ты понял и сделал правильные выводы.
— Сделаю, Тетерев. Обязательно сделаю. Слово тебе даю: теперь я всякое дело буду начинать не с начала, а с выводов.
Пошел я от него и все смеялся, смеялся. Но вдруг, как крапивой, что-то меня обожгло, и смех оборвался. Как я облил пассажиров водой, похоже, до капитана еще не дошло. Что будет, если и это дойдет? И еще — самое главное. Если не Вася рассказал капитану, что я на вахте пьяным был, так кто же тогда это сделал? Из матросов я никому на глаза не попадался, пассажирам до этой истории с водой вреда не причинил. Знали, что был я на вахте нетрезвый, как будто бы только четверо: я сам, Илья Шахворостов, Вася Тетерев и Шура…
Глава шестая
Казачинский порог
У нас все спали. Илья, как был, в ботинках подкатился к самому краю постели, и руки у него свесились прямо до полу. Фигурнов лежал, уткнувшись головой в угол как-то так, что на подушке осталась только длинная шея. Сразу даже и не поймешь, не поверишь, что это шея, скорее — рукав дубленого полушубка. А на верхней койке, над Фигурновым, стало быть, против моей койки, теперь тоже спал матрос. Вы, конечно, уже смекнули — Тумарк Маркин.
К нашей обстановке он явно не подходил. Взять бы его вместе с постелью и перенести в пионерский лагерь, да не в простой, а в образцово-показательный. Личико у Тумарка было вовсе детское, с коротким, острым носиком и с черной челочкой. Спал он на спине, точненько посредине койки, и вытянув руки по швам. Поверх одеяла в ногах у него лежали аккуратненько свернутые брюки, куртка с надраенными пуговицами и форменная фуражка. Казалось бы, все это легко перемесить ногами — и я обязательно перемесил бы, — но, во-первых, видимо, Тумарк во сне не брыкался, а во-вторых, для этого и ноги у него были очень короткие.
Мне спать уже не хотелось. Но бывает, знаете, такое состояние, когда просто места себе не найдешь, слоняешься из угла в угол. Так вот ждешь поезда на вокзале, когда он опаздывает, а в справочном бюро девушки огрызаются, не говорят, будут ли в продаже билеты. Так ждешь на экзаменах в школе, когда тебя вызовут, и прикидываешь — двойки все уже израсходованы или остались еще и на твою долю. Так зимой дома после работы слоняешься, когда Ленька в булочную уйдет, и ты соображаешь — хлебать ли щи без хлеба или ждать, пока он с друзьями своими в снежки наиграется. Но в этих всех случаях ясно знаешь причину, почему ты томишься. А тут? Большой причины вроде нет никакой. Во всяком случае, разгадать ее невозможно. Кажется, сосет сердце просто разная мелочишка: и то, что действительно дважды нашкодил я, и то, что капитану об одной истории, выходит, уже стало известно, и то, что не могу я угадать, кто же все-таки насплетничал капитану. И даже то, как мы поговорили с Петей, Петром Фигурновым и как мне улыбнулся Танака.
А теплоход плывет да плывет, и перед иллюминатором у меня бежит все одна и та же длинная кудрявая волна. Перечерчивает наискось весь Енисей и у берега вскипает пенистым прибоем.
Тут река стала малость поуже. С обеих сторон горы сбежались. Где-то там впереди и совсем запереть ей выход хотели, да не смогли: прорубился Енисей через скалы, спрыгнул вниз. Вот и получился порог Казачинский.
Гляжу на волну, соображаю: вправо, влево будет еще поворот, а там и село Залив, последнее перед порогом. Вовсе немного осталось. Позвать мне или не позвать Шуру? Обещался…
Стук в дверь. И сердце у меня сразу, как льдинка, холодком куда-то вниз побежало: сама пришла, не дождалась. Открываю дверь — Маша. И у меня внутри, у сердца обратное движение. Не только на прежнее место вернулось оно, но даже выше еще поднялось, так, что перехватило дыхание. Понимаете, в мыслях сразу какая замена. А Маша как ни в чем не бывало:
— Костя, что же ты в гости меня не зовешь?
Это у меня получилось само:
— Потому и не зову, что к Косте в гости.
— Не поняла, — говорит Маша.
— А понимать и нечего. Просто рифмочка красивая.
— Совсем как-то странно, Костя, ты со мной разговариваешь. — Пожала плечами, моргнула ресницами, словно что к ним прилипло.
Мне стало жаль Машу, потому что в глазах у нее заметил я большую обиду, наверно такую же, какая была у меня, когда я в первый раз услышал про Леонида. И я заговорил по-другому, так, как раньше мы с ней разговаривали. Позвал на верхнюю палубу вместе полюбоваться на Казачинский порог.
Потихоньку подымаемся по внутренней лестнице. Вдруг Маша остановилась.
— Костя, а как-то неладно у вас в каюте. Очень мне не понравилось.
Конечно! Поперек подушки — без головы и без плеч, жилистая шея Фигурнова. Илья поверх одеяла в грязных ботинках лежит, и руки у него пол подметают. А по всей каюте отработанной водочкой пахнет. Даже открытый иллюминатор не помогает. Чему тут понравиться!
— Не знаю, — говорю, — может, что и неладно. Не успел еще разобраться.
— Пьет Шахворостов. Ты бы, Костя, поговорил с ним. Как товарищ.
Хмыкнул я недоверчиво.
— Перевоспитать его должен, что ли?
А Маша серьезно:
— Вообще-то, Костя, мне слово «перевоспитать» тоже не нравится. Очень уж стало оно заезженное, даже выговаривают его теперь с какой-то усмешечкой. Наверно, пора бы другим словом его заменить. Каким — не знаю. Сам поищи. Но нельзя же, Костя, тебе равнодушным быть к Шахворостову! Человек постепенно может вовсе испортиться. А разве тебе до этого дела нет?
Мне припомнился снова наш спор на Столбах.
— Ага! Как до Лепцова?
— Что? До какого Лепцова? А-а! Да, как до Лепцова. И даже больше, ведь Шахворостов — издавна товарищ твой.
— Не отказываюсь: товарищ он, конечно, товарищ. Но отвечать должен все-таки каждый сам за себя. Ты, Маша, его на меня не навешивай. Для меня он шибко тяжелый.