В первую же после этого ночь бог прислал Федору Никитичу ужасный сон. Снилось ему, что он сидит в учрежденческом коридоре, освещенном керосиновой лампочкой. Сидит и знает, что его с минуты на минуту должны вывести из состава правления. Внезапно открывается железная дверь, и оттуда выбегают служащие с криком: «Хворобьева нужно нагрузить!» Он хочет бежать, но не может.
Федор Никитич проснулся среди ночи. Он помолился богу, указав ему, что, как видно, произошла досадная неувязка, и сон, предназначенный для ответственного, быть может, даже партийного, работника, попал не по адресу. Ему, Хворобьеву, хотелось бы увидеть царский выход из Успенского собора.
Успокоенный, он снова заснул, но вместо лица обожаемого монарха тотчас же увидел лицо председателя месткома товарища Суржикова.
И уже каждую ночь Федора Никитича с непостижимой методичностью посещали одни и те же выдержанные советские сны. Представлялись ему: членские взносы, стенгазеты, МОПРы, летучие митинги, кооперативные магазины, торжественное открытие фабрики-кухни, председатель общества друзей кремации товарищ Войтов и большие советские перелеты.
Монархист ревел во сне. Ему не хотелось видеть друзей кремации. Ему хотелось увидеть министра двора графа Фредерикса, патриарха Тихона, ялтинского градоначальника Думбадзе или хотя бы какого-нибудь простенького инспектора народных училищ. Но ничего этого не было. Советский строй ворвался даже в сны монархиста.
– Все те же сны! – закончил Хворобьев плачущим голосом. – Все они, проклятые!
– Ясное дело, – весело сказал Остап, – бытие определяет сознание. Раз вы живете в советской стране, то и сны у вас должны быть советские. Впрочем, может быть, это и по Фрейду. Вы знаете, я начинаю думать, что это у вас подсознательное!
– Ни минуты отдыха! – жаловался Хворобьев. – Как избавиться от этих кошмарных видений?
– Я вам помогу, – сказал Остап, – мне приходилось лечить друзей и знакомых по Фрейду. Это пустяки. Главное – это устранить причину. Конечно, главной причиной является самое существование советской власти. Но в данный момент я устранить ее не могу. У меня просто нет времени. Придется ограничиться полумерами. Ешьте на ночь помидоры с луком и запивайте сырым молоком. А пока что у меня к вам, почтеннейший Федор Никитич, просьба.
И, присыпая свои слова комплиментами по адресу хозяина, Бендер объявил ему о цели своего прихода.
– Небольшая увеселительная прогулка с друзьями, милейшими людьми. Легкая поломка. Необходимость ремонта.
Одуревший от тяжелых снов монархист охотно разрешил Бендеру воспользоваться сараем. Через полчаса Антилопа была спрятана у Хворобьева и оставлена под надзором Цесаревича и Паниковского. Бендер в сопровождении Балаганова отправился в город за красками.
Молочные братья шли навстречу солнцу, пробираясь к центру города. На карнизах домов прогуливались серые голуби. Спрыснутые водой деревянные тротуары были чисты и прохладны. Человеку с неотягченной совестью приятно в такое утро выйти из дому, помедлить минуту у ворот, с треском выдвинуть из гнезда спичечный ящичек, полюбоваться на свежую пачку папирос и закурить, спугнув кадильным дымом пчелу с золотыми позументами на брюшке.
Бендер и Балаганов поддались давлению утра, опрятных улиц и бессребреников-голубей. На время им показалось, что совесть их ничем не отягчена, что все их любят, что они женихи, идущие на свиданье с невестами в маркизетовых платьях.
Внезапно дорогу братьям преградил человек с американским складным мольбертом и полированным ящиком красок в руках.
– Простите, – сказал он, – тут только что должен был пройти товарищ Плотский-Поцелуев. Он ежедневно здесь гуляет. Вы его не встретили?
– А кто он такой, что мы его должны встречать? – грубо спросил Балаганов.
Художник растерянно посмотрел по сторонам, сказал «пардон» и устремился дальше.
– Плотский-Поцелуев! – ворчал Шурка, который еще не завтракал. – У меня самого была знакомая акушерка по фамилии Медуза-Горгонер, и я не делал из этого шума, не бегал по улицам с криками: «Не видали ли вы часом гражданки Медузы-Горгонер. Она, дескать, здесь прогуливалась». Подумаешь! Плотский-Поцелуев!
Не успел Балаганов закончить своей тирады, как прямо на Бендера выскочили два человека с черными мольбертами и ящиками красок.
– Товарища Плотского... – сказал один, задыхаясь.
– Поцелуева! – добавил другой.
– Не видели? – прокричал первый.
– Он здесь должен прогуливаться, – объяснил второй.
Бендер отстранил Балаганова, который раскрыл было рот для произнесения ругательства, и вежливо сказал:
– Товарища Плотского, урожденного Поцелуева, мы не видели, но если указанный товарищ вас действительно интересует, то поспешите. Его уже ищет какой-то трудящийся, по виду художник.
Сцепляясь мольбертами и толкая друг друга, художники побежали дальше. А в это время из-за угла вынесся извозчичий экипаж. В нем сидел толстяк, профессию которого было нетрудно угадать. Он придерживал рукою большой стационарный мольберт. В ногах у извозчика лежал ящик с красками.
– Алло! – крикнул Остап. – Вы ищете Плотского-Поцелуева?
– Совершенно верно, – подтвердил жирный художник, жалобно глядя на Остапа.
– Торопитесь! Торопитесь! Торопитесь! – закричал Остап. – Вас обошли уже три художника! А в чем тут дело? Что случилось?
Но лошадь, гремя подковами по диким булыжникам, уже унесла четвертого представителя изобразительных искусств.
– Какой культурный город! – сказал Остап. – Вы, вероятно, заметили, Балаганов, что из четырех встреченных нами граждан четверо оказались художниками.
Когда молочные братья остановились перед москательной лавкой, Балаганов шепнул Остапу:
– Вам не стыдно?
– Чего? – спросил Остап.
– Того, что вы собираетесь платить за краску живыми деньгами?
– Ах, вы об этом? – сказал Остап. – Признаюсь, немного стыдно. Глупое положение, конечно. Но что ж делать. Не бежать же в исполком и просить там красок на проведение Дня жаворонка. Они-то дадут, но ведь мы потеряем целый день!
Сухие краски в банках, стеклянных цилиндрах, мешках, бочонках и прорванных бумажных пакетах имели заманчивые цирковые цвета и придавали москательной лавке веселый вид.
Командор и бортмеханик придирчиво стали выбирать краски.
– Черный цвет будет слишком траурно, – говорил Остап. – Зеленый уже не подходит. Это цвет рухнувшей надежды. Лиловый – нет! Пусть в лиловой машине разъезжает начальник угрозыска. Розовый – пошло, голубой – пошло, красный – слишком верноподданно. Придется выкрасить Антилопу в желтый цвет. Немножко ярковато будет, но красиво.
– А вы кто будете? Художники? – спросил продавец, левое ухо которого было слегка закрашено киноварью.
– Художники, – ответил Бендер.
– Так вам не сюда нужно, – сказал продавец, снимая с прилавка картон с образцами красок.
– Позвольте! – воскликнул Остап. – А куда же?
– Напротив.
Приказчик подвел друзей к двери и показал рукой на вывеску. Там была изображена коричневая лошадиная голова, и черными буквами по голубому фону выведено: «Овес и сено».
– Все правильно, – сказал Остап, – лошадки кушают овес и сено. Но причем же тут наш брат-художник? Не вижу никакой связи.
Однако связь оказалась, и очень существенная. Остап ее обнаружил уже в самом начале объяснения приказчика.
Город всегда любил живопись, и четыре художника, издавна здесь живущих, основали группу «Диалектический станковист». Они писали портреты ответственных работников и сбывали их в местный музей живописи. С течением времени число незарисованных ответработников сильно уменьшилось, что заметно снизило заработки диалектических станковистов. Но это было еще терпимо. Годы страданий начались с тех пор, когда в город приехал новый художник Феофан Копытто.
Первый его портрет вызвал в городе большой шум. Это был портрет заведующего гостиничным трестом. Феофан Копытто оставил станковистов далеко позади. Заведующий гостиничным трестом был изображен не масляными красками, не акварелью, не углем, не темперой, не пастелью, не гуашью и не свинцовым карандашом. Он был сделан из овса. И когда художник Копытто перевозил на извозчике картину в музей, лошадь беспокойно оглядывалась и ржала. С течением времени Копытто стал употреблять также и другие злаки. Имели громовой успех портреты из проса, пшеницы и мака, смелые наброски кукурузой и гречневой крупой, пейзажи из риса и натюрморты из пшена. Сейчас он работал над групповым портретом. Большое полотно изображало заседание Губплана. Эту картину Феофан готовил из фасоли и гороха. Но в глубине души он остался верен овсу, который сделал ему карьеру и сбил с позиций диалектических станковистов.
– Овсом оно, конечно, способнее! – воскликнул Остап. – А Рубенс-то с Рафаэлем дураки – маслом старались! Мы тоже дураки, вроде Леонардо да Винчи. Дайте нам желтой эмалевой краски.