Ну ладно. Спокойней. С чего это я вдруг завелся?
А вот отчего.
Я решил написать оперу. Детскую оперу. Ведь я уже знал, что скоро покину училище, этот дом, где я провел десять лет своей жизни. И мне захотелось оставить тут какую-нибудь память о себе, что-нибудь оставить тем мальчишкам, которые будут здесь после меня.
И я решил сочинить детскую оперу.
Прежде всего надо было найти сюжет.
Я вспомнил, как два года назад, когда мы были в пионерском лагере близ Вереи и я там был пионервожатым у третьеклассников, — как однажды на берегу Протвы я читал им, своим огольцам, книжку Януша Корчака «Король Матиуш Первый». Про мальчика-короля Матиуша, про его друга Фелека, про маленькую негритяночку Клю-Клю.
Это очень хорошая книжка.
Ребята слушали, боясь шелохнуться. Они пооткрывали рты от негодования и страха, когда Матиуша провели через весь город, поставили у столба на площади, перед выкопанной ямой, и взвод солдат зарядил ружья…
Я заметил, с каким облегчением вздохнули они, когда Матиушу заменили расстрел ссылкой на необитаемый остров.
Я закрыл книжку. Посмотрел на них. И вдруг у меня на голове сами собой зашевелились волосы.
Я представил себе, что именно этих ребят — мальчишек, моих корешей, третьеклассников, сидящих на берегу в одних трусах, загорелых, облепленных песком, — что именно этих ребят фашисты ведут под конвоем к газовым камерам. Туда, навстречу черному дыму…
Меня настолько потрясла эта мысль, что я, признаюсь, даже не посмел рассказать ребятам о самом Януше Корчаке и о судьбе его питомцев.
А, наверное, надо было. Надо, конечно, всю правду…
И вот теперь я решил написать оперу «Король Матиуш Первый». Но не просто оперу, а, если можно так выразиться, двойную оперу. Чтобы в ней разыгрывались сказочные события, которые есть в самой книжке, а рядом, параллельно, вернее, контрапунктом шла настоящая трагическая история, происшедшая в Треблинке.
Именно так. Лично у меня не оставалось сомнений в том, что только так и надо делать эту оперу.
Загвоздка была в другом. Ведь книга Януша Корчака написана прозой. А для оперы все это требуется переложить на стихи. Кто их сочинит? Я в этом деле совершенный дуб. И, насколько я знал, в нашем училище никто стихов не писал.
Но мне не хотелось откладывать весь этот замысел на после. Ладно, пока обойдется без стихов. Я взялся за музыку.
Я сочинил два хорала: вокализных, без текста. Один — вступительный, радостный, вместо увертюры. А второй — реквием. Памяти погибших. Оба хорала — для детских голосов. И уж если я напишу оперу (а я ее обязательно напишу), наши мальчишки так споют эти хоралы, что все обалдеют.
Писал я вечерами.
Дело в том, что у нас очень туго с инструментами. То есть сами инструменты есть — и рояли, и пианино, — но комнат не хватает. Они, инструменты, распиханы по всем классам и даже по всем коридорам. А в одном коридоре стоят друг против дружки два пианино. И бывает так, что играют сразу на обоих. Ведь всем надо заниматься — вон сколько нас тут! И случается так, что за одним инструментом сидит один малый, играет занудные гаммы, а напротив сидит другой малый — играет моцартовскую сонату. Оба вместе играют, одновременно, стараясь не слышать друг друга, а как же не услышишь!.. Вот это и есть самый настоящий сумбур вместо музыки — нехватка помещений.
Вот почему я дожидался вечера, когда уже все наиграются до полного изнеможения и отправятся спать. Тогда-то и наступал мой черед.
Я садился у рояля, выставлял на пюпитр нотную тетрадь, клал карандаш… Я играл. И записывал.
Я играл, искал. А оно не сразу находилось. Иногда очень долго не находилось. Но все же находилось. И я торопливо записывал найденное на нотном листе.
В особняке сейчас было непривычно тихо, совсем тихо. И за окном было тихо. Там стыла зимняя ночь. Черно и бело — как эти клавиши.
В коридоре послышались шаги…
Кто бы это мог быть в такой поздний час? Кому тут быть, кроме меня? Да еще Полипы Романовны. Но она редко поднимается на второй этаж. И это не ее шаги…
Шаги помедлили у двери. Потом дверь приоткрылась. Я встал.
— Сиди, сиди… Полуночничаешь? Я так и подумал, что это ты.
На нем была тяжелая шуба, круглая шапка с бархатным верхом. В руке — суковатая палка.
Неужели он еще не уходил с работы? Или вернулся? Что-нибудь позабыл да вернулся — с ним бывает… Или просто так гулял по улицам, по морозцу, увидел светящееся окно: непорядок…
Владимир Константинович Наместников опустился на стул подле рояля. Снял шапку, расстегнул воротник.
— Ну-ка, дай посмотрю…
Я покорно протянул лист.
Ведь он все равно знал, что я сочиняю музыку. И об опере знал. Он все про нас знал, всю подноготную.
— Хорал?
Его глаза скользнули по строчкам — слева направо и в то же время сверху вниз.
— М-м-м-м-м…
Он цедил звук носом. Первый голос. А теперь четвертый. Хорал был шестиголосый.
— М-да.
— Плохо? — напрямик спросил я.
— Нет, почему же? Совсем неплохо. Во всяком случае, интересно…
Он еще раз въедливо стал изучать строки.
— Только, видишь ли, друг мой… Это как-то распадается надвое: вот левая рука, вот правая. Сразу видно, что ты сочинял на фортепьяно. А ведь это совсем другая стихия — хор… Ты должен был это услышать иначе. Ведь ты сам пел в хоре.
— Да, пел. Пел в хоре. Пел и без хора. Было когда-то.
Я сидел, опустив голову.
— Да ты что приуныл? — засмеялся Владимир Константинович. — Грех невелик. И не с тобой одним этот грех. Вон у Скрябина в Первой симфонии не получился хор — нет, не получился. Поют, поют, а все не хор…
Я еще ниже склонил голову. Я терпеть не мог, когда богохульствовали. Когда бранили Скрябина.
Вот в «Прометее» у него хор отлично сделан! — сказал он, сжалившись все-таки надо мной и над Скрябиным. — А ведь я, Женя, видел его, слыхал его Александра Николаевича… Да. В одиннадцатом году. Впервые играли «Прометея», Кусевицкий дирижировал, а за роялем — Скрябин, ма-аленький такой… ну, сверху казалось: я на хорах сидел, студентом консерватории был еще… Как он играл, брат ты мой, как играл! Ведь и звук у него был не силен, не то что, скажем, у Рахманинова, а какое подавал форте — мороз по коже…
Он рассказывал, наклонясь ко мне, и я отчетливо видел сеточку красных жилок в его глазах. И сеточка эта густела, покуда он вспоминал.
Неужто он и впрямь слушал Скрябина? Неужто он так стар, наш старик?
— Есть у тебя что-нибудь новенькое для фортепьяно? — вдруг спросил он, изменив тон. — Ну-ка, выкладывай опус…
Я раскрыл портфель. Подал ему опус. Инвенцию, которую сочинил на прошлой неделе. Мне самому она очень нравилась.
Владимир Константинович снова погрузился в чтение. Потом сказал:
— М-да.
— Что? Тоже плохо?
Я был в полном отчаянье.
— А ты думаешь, я знаю?
Как то есть…
Он опять заговорщицки склонился ко мне:
— Ты, значит, думаешь, что я все знаю? А вот и не знаю… Представь себе. — Он расстегнул еще одну пуговицу своей жаркой шубы, оттянул шарф. — Хор — вот это я знаю. И как из вас, сорванцов, людей делать — тоже знаю. Хотя, положим, не всегда удается… — Директор задышал сердито.
Я тотчас догадался, что он имел в виду. У нас тут недавно один малый из девятого класса напился водки. Купил бутылку водки и выпил. Для пробы. Но я — то тут при чем?
— Пойми меня правильно, Женя. То, что ты написал, уже слишком серьезно, чтобы я мог судить: хорошо или плохо. Это уже не отметка — проставлять в дневник! Тут нужен другой судья… Знаешь что? Сходи-ка ты к нему.
Он не сказал, к кому. Но я понял, кого он имел в виду.
— Да-да. К нему. Покажи, сыграй. Я тебе сейчас дам телефон…
Владимир Константинович, распахнув шубу, стал рыться в кармане. Но остановился, передумал.
— Нет, пожалуй. Не добьешься. Он ведь прячется — ему тоже надо музыку писать… Я позвоню сам.
Стоит ли говорить, что я пришел по указанному адресу на целый час раньше, чем было мне назначено. Опоздание, таким образом, исключалось. Но явиться в чужой дом прежде времени тоже как-то некультурно. Оставалось ждать.
Я битый час околачивался во дворе этого дома, где жил композитор и где, как я слыхал, проживали одни композиторы, чтобы им было поближе ходить друг к другу в гости и чтобы их было полегче собирать на всякие там собрания.
Как видно, и дети, которые играли сейчас в этом дворе, были композиторские дети. Но такого отчаянного хулиганья я еще никогда и нигде не встречал.
Я целый час наблюдал за ними.
Они, например, вот до чего додумались. Там, напротив подъездов, выстроились длинной шеренгой автомобили. Наверное, из-за того, что зима выдалась очень холодная, владельцы сейчас на них не ездили. Попробуй заведи. И эти машины были сплошь засыпаны снегом. Снег лежал толстым слоем на крышах, а колеса утопали в плотных сугробах: это, надо полагать, дворники накладывали, расчищая дорожки.