— Хотел бы я после на фронте встретиться с кем-нибудь из тех, кто их зачислил, — с бессильной яростью в голосе сказал полковник Привалов.
— Да, но и после фронта, Никифор Иванович, что-то я не заметил особых перемен. Конечно, первые года, когда наш Донской корпус только вернулся из Австрийских Альп, еще ласкали нас, а потом, как расформировали, все почти по-старому пошло.
Шелухин, который все это время, не дожидаясь, когда Тимофей Ильич пополнит его стакан, сам пополнял его, пододвигая к себе то одну, то другую бутылку, бросил из-под нависающей над ним ветки вербы:
— А кое в чем и похуже. В шестьдесят втором в Новочеркасске на площади перед бывшим атаманским дворцом бойню учинили, да еще и пустили потом слух, что зашевелилась донская Вандея.
— Все, Шелухин, перепуталось, — подтвердил Тимофей Ильич.
Никифор Иванович Привалов дотронулся двумя растопыренными пальцами до своего горла, как будто бы сам же хотел и задушить себя.
— Ах, подлецы, ну и подлецы!
Тимофей Ильич поспешил круто повернуть разговор:
— А у тебя, Ожогин, что-то стакан с раздорским так нетронутый и стоит. Не нравится тебе оно, да? И все время ты как воды в рот набрал, Толкни-ка его, Будулай.
Ожогин поднял в руке свой стакан.
— Кто же такое вино стаканами пьет? Это уже получится не дегустация, а самая обыкновенная пьянка. И если мы хотим по-серьезному разговаривать, то надо на трезвую голову. Еще неизвестно, когда опять соберемся и сколько нас к тому времени останется. — Стакан в руке Ожогина вздрогнул, и он пригубил его. Никифор Иванович Привалов в ожидании смотрел на него влажными глазами. — Даже получше, чем то, которым меня в станице батюшка причащал. — Ожогин захотел подтверждения у Ермакова: — Чистое раздорское?
Тимофей Ильич уточнил:
— С примесью гамбургского муската. Для букета.
— Действительно, букет. — Ожогин поставил на скатерть и прикрыл ладонью стакан. В непритворном изумлении, как два синих камушка, блеснули у него глубоко посаженные под бровями глаза. На миг они встретились с глазами Будулая. — Ты, Будулай, не удивляйся, что как-то у нас, у русских, получается, как у той же бабушки с внуком. Тебе эту сказку не приходилось слышать?
Будулай покачал головой.
— Нет.
— Тогда послушай. Поет бабушка про серого козлика своему внучку, а он вдруг открывает глаза и спрашивает: «Бабуня, а дедушка Ленин хороший был?» — «Хороший, внучек, очень хороший. Это он твоего дедушку с первой германской возвернул. Но ты закрой глаза и спи. Бай, бай…» Но внучек, слушая песенку, опять перебивает ее: «Бабуня, а дедушка Сталин?» — «Еще чего захотел знать. От него у твоего отца целых три благодарности в сундучке: за Москву, за Сталинград и за Будапешт. Бай, бай». Внучек посопел и опять открывает глаза: «Бабуня, а дедушка Хрущев?» — «Вот же поганец! Кто же, по-твоему, твоего безвинного дядю из лагерей выпустил? Но если сейчас не заснешь, я тебе по заднице врежу. Бай, бай». Но внучек у бабуни оказался упорный. «А дедушка Брежнев?» Тут уже она и врезала: «Ты долго будешь из меня кишки тянуть? Вот помрет твой дедушка Брежнев, и тогда все узнаешь». — Безулыбчивым синим взглядом Ожогин обвел всех присутствующих, задерживаясь на Будулае. — Ты почему не смеешься, цыган?
Вместо Будулая ответил ему полковник Привалов:
— Это ты, Ожогин, к чему?
Ожогин бесстрашно выдержал его взгляд.
— К тому, Никифор Иванович, что уже надоело мне до всего чужим умом доходить. Не успеваешь от сердца шкурки отдирать. Только вырастет новая, как ее, оказывается, тоже уже пора менять. Не успел я из-под Будапешта вернуться на Дон, как мне уже говорят, что все свои благодарности от Верховного я должен огню предать. Только начал в лесхозе по опушкам люцерну сеять и скотину ею кормить, как приказывают целиком и немедленно на кукурузу переходить. Стал к мамалыге привыкать, а мне моей же ложкой по лбу хлоп, чтобы я об этой «королеве полей» больше и во сне не смел мечтать. Не успевают на сердце шкурки нарастать, и оно все время болит. Ему еще надо старой болячкой переболеть, а с него опять лыко дерут. Не смотри на меня такими глазами, Ермаков. — Отпив из своего стакана глоток, Ожогин почмокал губами и вдруг, запрокидывая бороду, допил из него все вино. — Если я, Никифор Иванович, сгоряча лишнего наговорил, вы поправите меня.
Полковник Привалов, который все это время, пока говорил Ожогин, сидел, низко наклонив голову, поднял глаза.
— Мне, Ожогин, еще и самому надо переболеть. Если, конечно, время позволит…
Под обрывом, на котором они сидели, уже светился из сумеречной полумглы Дон. Разряжая молчание, поболтал в руке своим стаканом с вином Шелухин.
— А вот нашего начальника острова все это совсем не касается. Правда, Будулай?
— Почему же не — касается? — встречно спросил у него Будулай.
— Потому что вам, цыганам, все равно нечего терять. Вам только чтобы воля была с места на место колесить. Сегодня ты на этом острове, а завтра снялся — и опять вокруг шарика.
Ему пришлось подождать, прежде чем опять заговорил Будулай.
— До этого, Шелухин, мы три года колесили вместе с тобой.
— Но первые печи Гитлер все-таки затопил для евреев и цыган. Поэтому и тебе пришлось завербоваться в казаки.
— Меня никто не вербовал. Я из госпиталя по собственному желанию в конницу попал.
— На то ты и цыган, чтобы при лошадях.
— И, по-моему, Шелухин, у нас с тобой воля одна. Ты мне еще на фронте рассказывал, как твой отец с матерью в колхозе жили.
Шелухин возмутился:
— Почему жили? Они и теперь в колхозе живут.
— Это хорошо, — с удовлетворением сказал Будулай. — Не кочуют с места на место. А теперь и цыгане должны будут всегда на одном и том же месте жить. Хотя у них и есть паспорта.
— Вот как ты разговорился, Будулай. Давай, давай, — поощрительно сказал Шелухин.
Но у Будулая уже потухли глаза, он провел рукой по лбу.
— Нет, уже все. — Вставая, он дотронулся рукой до бинокля, висевшего у него на шее на ременном шнурке, и стал спускаться с обрыва к Дону.
Проводив его взглядом, Никифор Иванович Привалов круто повернулся к Шелухину.
— На фронте я бы тебя, подлеца, за такие слова…
— За какие, Никифор Иванович? Я же ничего…
Но полковник Привалов, не слушая его, возвысил голос:
— Ты что же, думаешь, если он цыган, то не человек?
Забыв про субординацию, Шелухин обеими руками замахал на него:
— Это вы, Никифор Иванович, уже возводите на меня. Я с ним три года в одном разведвзводе прослужил. Может быть, я сейчас и выразился по привычке про цыган, так при чем здесь лично Будулай? Мы с ним и после войны… Спросите у Ожогина.
Ожогин подтвердил:
— Он, Никифор Иванович, действительно не со зла.
И отходчивый Никифор Иванович проворчал:
— Пора уже от этих привычек отвыкать. У нас в корпусе кто служил? Теми же дивизиями командовал кто? Горшков — донской казак, Шаробурко — донецкий шахтер, Григорович — белорус, Белошниченко — украинец, Сланов — осетин, начальник артиллерии корпуса генерал Лев — еврей. А первый комкор Алексей Гордеевич Селиванов — чистый русак. — Никифор Иванович остановился, прислушиваясь, как взрокотал под обрывом мотор.
— Вокруг острова поехал, — пояснил Тимофей Ильич. — У него и теперь почти как на передовой.
Воспламеняясь при этих словах, Никифор Иванович опять, как на пружине, повернулся к Шелухину.
— Вот видишь, он и теперь сражается с подлецами, пока мы здесь донскую уху запиваем донским вином. Ты, Шелухин, хотел над ним посмеяться, а посмеялся над собой. Потому что, если всех цыган без их спроса теперь к одному и тому же месту приговорили, то и твои собственные отец с матерью почти всю жизнь в своем колхозе беспаспортными прожили. — Никифор Иванович опять прислушался, но уже повернув голову в другую сторону острова, откуда стал приближаться рокот мотора.
— Возвращается, — пощелкав ногтем по стеклу своих наручных часов, заметил Тимофей Ильич. — Ровно за двадцать минут остров объехал.
— Значит, никаких ЧП на этот раз не произошло, — добавил Ожогин.
Мотор, пророкотав уже под обрывом, заглох. Шелухин рванулся с места.
— Я, Никифор Иванович, сбегаю за ним.
Тимофей Ильич попробовал остановить его:
— Он уже идет сюда.
Но, когда голова Будулая показалась из-под кромки обрыва, Шелухин все-таки бросился ему навстречу, с первых же слов виновато оправдываясь перед ним:
— Ты не сердись на меня, Будулай. Я, когда переберу, сам не знаю, что начинаю молоть. А с похмелья очнусь — и стыдно.
Песок осыпался у них из-под ног под обрыв.
— Я не обижаюсь, — отвечал Будулай.
— Ну а если нет, — уже опять усаживаясь на свое место и обмахиваясь от комаров сломанной веткой, продолжал Шелухин, — то я тебе про твоих родичей и кое-что веселое могу рассказать. Своими глазами, правда, не видал, но от верного человека слыхал. Стоит цыган перед витриной в городе и читает тот самый ворошиловский указ, по которому вам запретили кочевать. Чешет затылок и вздыхает: «Вот жмут!» Вдруг сзади рука ложится ему на плечо и ласковый голос спрашивает: «Кто жмет?» Цыган оглядывается, а это его вечный друг, милиционер. «Сапоги жмут». Милиционер смотрит на его ноги и смеется: «Так ты же босый». — И, перестав обмахиваться веткой, Шелухин поинтересовался у Будулая: — Ну как?