— Если мы с вами этого очень захотим, мы наперекор всем людям вчерашнего дня, всем любителям работать с запасцем, царствовать лежа на боку покажем, на что способен коллектив оньстроевцев. Вот посмотрите это, — перед Капанадзе была положена аккуратная папка. — Мой аппарат давно уже занимается разработкой этой идеи. Он все рассчитал... Тут график по дням, по объектам. Тут расчеты даже на ведущие бригады... Нет, правда, работ по перекрытию, но это — удельное княжество Дюжева. Вы уж сами с ним договаривайтесь.
Капанадзе резко остановился перед собеседником. Он смотрел на него с ласковым удивлением, и глаза его как бы говорили: так вот ты какой!..
— Вячеслав Ананьевич, а ведь я, признаюсь, думал, что вы человек техники, только техники... Бросок к коммунизму — здорово! Это захватит...
— Только надо действовать энергично, чтобы сразу завертелись все колеса: печать, радио, телевидение. Поперечный и такие, как он, дают интервью... Нужно сразу раскрыть все перспективы этого почина, ошеломить людей... Давайте произведем разделение труда: я доложу обо всем по чиновничьей линии — в министерство, лично министру, а вы займитесь нашими знаменитостями, накачивайте их, поднимайте народ... Ну и потом, конечно, надо поставить в известность партийные инстанции. Это — тоже ваше дело...
— Сделаю, все сделаю. С Поперечным-старшим мы соседи. Сегодня же поговорю. Бросок к коммунизму... Он хлопец умный, живой, сразу загорится...
Дома за обедом Ладо Капанадзе с увлечением рассказывал об утреннем визите. В речи его было множество восклицательных знаков. Ах какой человек, какой кругозор! Может быть, и в самом деле Старик стеснял его своим авторитетом, не давал развернуться, или он сам деликатничал? Ламара усмехалась:
— Новое увлечение? Хорошо, Ладо, что ты вот так мгновенно влюбляешься не в женщин!..
Но сосед, к которому секретарь парткома зашел поделиться мыслями о «броске к коммунизму», несколько огорчил его. Олесь с Сашком сидели у стола, совершенствуя свой радиоприемник. Гостю Поперечный обрадовался, усадил его в кресло, попросил Ганну похлопотать о чае. Слушал внимательно, но руки его, действовавшие как бы сами по себе, продолжали сплетать какой-то проводок, концы которого держал Сашко.
— ...Письмо братьев Поперечных. Понимаешь, друг, какой сразу резонанс?
— Обожди, Сашко, — сказал Олесь и, сдвинув очки на лоб, произнес задумчиво: — квартальный план за семьдесят дней. Сие трэба розжуваты... Посчитать надо... — И, вновь принимаясь за проводок, как бы заключил: — Извините, Ладо Ильич, ничего я вам сейчас не отвечу. Вот посчитаю, поговорю с ребятами и тогда...
— Уж очень это, друг, на тебя не похоже, медлить, — сказал Капанадзе, чувствуя разочарование, даже досаду.
— А мы, хохлы, — тугодумы, — улыбнулся Олесь. — У нас так: не дал слово — крепись, а дал — держись. Завтра скажу, а пока, Ладо Ильич, давайте чайку... У нас варенье вишневое. — И явно повел разговор в сторону. — Вишенки-то мои не видали? Сашко их газетками укутал. Отломил я веточку, в воду поставил. Вон посмотрите, цветут. Ну-ка, Рыжик, принеси. — И Нина, которая уже пристроилась возле гостя, сбегала за вазочкой, из которой торчала цветущая ветка. — Похоже, перезимовали...
— Вишневую наливку сделаем, — сказала девочка, явно выбалтывая семейную мечту.
За чаем Олесь рассказывал парторгу о комплексных бригадах, о том, как слаженно и стройно сейчас работается, говорил о новом машинисте с чудным прозвищем Мамочка, какой это исключительно наметчивый в технике парень. О «броске к коммунизму» Олесь ничего больше не сказал, и уже по одному этому Капанадзе понял, что собеседник полон сомнений...
А дело вскоре развернулось всерьез. Через несколько дней после этой беседы Олеся вызвали в комитет профсоюза. Там было много народу, знакомого и незнакомого. У всех на устах был проект открытого письма оньстроевцев. О «броске к коммунизму» говорили разно: кто с подъемом, кто осторожно, кто несколько растерянно.
— Ну вот и Поперечный-старший, — сказал Капанадзе, выходя к нему навстречу из кабинета председателя. — Здравствуй, сосед! Ну как, подумал?
— Подумал, — тихо сказал Олесь. — С ребятами посчитали, помозговали маленько... Вот наши обязательства, — и протянул маленькую бумажку.
Парторг и председатель профсоюзного комитета нетерпеливо развернули ее. И тут же на лицах их отразилось: на одном — разочарование, а на другом — недоумение. Председатель профкома даже свистнул:
— Только-то? Твой брат вон удвоить выработку сулит.
— Это дело Бориса, — вздохнул Олесь. — У него свой счет.
— Что же, ты хочешь от него отставать? И сейчас, в дни, когда задумывается большой бросок к коммунизму?
— Пустые слова и перед праздником произносить негоже, — сказал Олесь, поворачиваясь к выходу. — Это сделаем, а больше — то ли да, то ли нет.
— С запасцем жить хочешь, Александр Трифонович, а?
Поперечный был уже в дверях, но вернулся. Его худое, угловатое, малопримечательное лицо было спокойно, но Капанадзе почему-то бросилось в глаза, сколько уже седины пробилось в подстриженные усики...
— С разумом хочу жить, — сказал Олесь и, видя, что на него смотрят люди, одни с недоумением, другие насмешливо, пошел к выходу.
— Сдает, сдает, — вздохнул смущенный и раздосадованный председатель постройкома. — Обязательства, конечно, ничего, но как пример в газету не вставишь. Придется в письмо не включать. — И повторил: — Стареет Олесь, а ведь какой орел был! Ну что ж, молодежь идет на смену. Борис обещает квартальный план за два месяца вымахать. «На пять дней раньше срока». Курам на смех! Поговорить бы с ним покрепче, нажать...
Капанадзе ничего не ответил. Упорство Поперечного его беспокоило. Но со всех концов строительства шли такие радостные сообщения, идея везде так хорошо воспринималась. «Старосибирская правда», посвятившая почину передовую, горячо поддержала его. Может, и верно стареет сосед? Годы-то и в самом деле немолодые.
Оказался в стороне от почина, отзвуки которого уже прогремели по области, и весь участок работ по подготовке перекрытия реки, где теперь безраздельно командовал Дюжев. Там подтвердили обязательство заставить реку свернуть со своего вековечного пути в намеченный срок и ничего к этому не прибавили. А когда на совещании командного состава стройки Дюжева стали уговаривать, он только улыбнулся и процитировал какого-то древнего римлянина:
— «Я делаю, что могу, пусть больше сделают могущие».
И Петин, динамичный, требовательный Петин, сумевший в короткое время сосредоточить в руках все вожжи управления и путем не очень даже заметных передвижек расставить на решающих участках близких ему людей, к удивлению участников совещания, только скупо улыбнулся:
— Ну, Павел Васильевич, вы у нас на правах вольного города Данцига... Впрочем, с вас хватит и перекрытия.
Письмо рабочих, инженеров и техников Оньстроя, к которому малое время спустя присоединились коллективы строительств всего Дивноярского промышленного комплекса, наделало немало шума. Сообщение о нем передало ТАСС. Одна из столичных газет на видном месте поместила большую статью исполняющего обязанности начальника строительства В. А. Петина. Она так и называлась — «Бросок к коммунизму». И кое-кто из людей, близко знавших Вячеслава Ананьевича и когда-то недоумевавших, зачем ему, видному, преуспевающему инженеру, понадобилось менять столицу на таежную глушь, читая эту статью, понимающе усмехался:
— Все ясно. Выждал и пошел в гору... Этот на ходу у самой эпохи подметки срежет.
Хотя день этот минул уже давно, Федор Григорьевич Литвинов помнил ощущение беспомощного недоумения, когда, придя в себя, он вдруг увидел над головой сложенный из толстых, грубо отесанных бревен потолок, проконопаченный клочьями седого болотного мха. Мелькнула мысль: «Куда же меня черт занес!», и он сделал движение, чтобы, сбросив одеяло, соскочить с постели. Но тут будто током пронзила его острая боль. Тело стало влажным и как бы ватным. Сильные женские руки, протянувшиеся откуда-то от изголовья, подхватили и осторожно опустили его голову на подушку. Знакомый голос произнес:
— Федор Григорьевич, вам нельзя двигаться.
Тут все вспомнилось. Догадался: его принесли на охотничий станок. Попробовал весело спросить: «Кто же это мною командует?» — и поразился, как слаб и тих был голос.
— Это я, Василиса. — Девушка обошла кровать, встала в ногах. На фоне узенького, прорезанного в одном из бревен оконца обрисовалась ее сильная, стройная фигура. — Вам велено лежать неподвижно на спине. Разговаривать нельзя.
— Кем велено?
— Врачами по радио... Сейчас, слышите, на дворе пуржит, — она махнула рукой в сторону грубо сколоченной двери, которую встряхивал, будто пытаясь открыть, порывистый ветер. — Вот отпуржит, и придет эта ваша стрекоза с врачом, а пока лежите, а я на ваши вопросы отвечать не буду. — И девушка решительно уселась на толстом полене и, уткнувшись в книгу, принялась бормотать немецкие слова, делая вид, что целиком поглощена этим.