Ознакомительная версия.
Работа на фабрике ему не нравилась, и деньги малые шли, их текстильный город вообще не мог дать Терехову настоящую мужскую работу, для Москвы нужна была прописка, интересовался Терехов заводами на соседних станциях, но ничего подходящего не нашел, посоветовался с отцом и махнул туда, где нас нет, – в Саяны. Стройка только складывалась, дни летели горячие, часов по тридцать в каждом набегало, и Терехову было не до воспоминаний и писем. Он приходил в барак пошатываясь, падал на кровать и проваливался в черное и теплое. Но однажды его разбудили, и, открыв глаза, он увидел в комнате Олега, Севку и Надю.
– А-а-а, это вы, – сказал Терехов, сказал так, словно бы он давно ждал эту троицу, а они все не появлялись.
Пока он спал, они уже все успели оформить и устроились с жильем. Терехов повел их по Курагину и показывал достопримечательности. Трое все время охали и радовались тому, что приехали сюда, в Саяны. «Это она нас уговорила, лентяев!» – смеялся Севка и показывал пальцем на Надю. И Надя смеялась.
Потом, когда Терехов остался вдвоем с Надей, он спросил:
– Ты чего это?
– А ты забыл, что я твоя невеста? – сказала Надя. – Забыл, да? А я по тебе соскучилась, Терехов… Не смогла я без тебя…
Говорила она вроде бы шутливо, а глаза у нее были серьезные и чуть ли не со слезами.
«Опять начинается детство, – подумал Терехов, – опять эта блажь…» А вслух сказал:
– Ну валяй-валяй… Невеста так невеста… Я где-нибудь себе запишу, чтобы не забыть…
Севка сразу устроился на трелевочный, он и под Влахермой уже успел поработать на тракторе; Олега взяли в бригаду Терехова, а Надя попала к штукатурам. Она просилась в шоферы, говорила, что умеет, показывала бумажки, но водителей набралось в Курагине тьма-тьмущая. И тут Терехов понял: очень здорово, что явились ребята и Надя с ними. Жил он последнее время со смутным и непреходящим ощущением беспокойства или тоски, оно казалось ему беспричинным, но вот приехала Надя, и это чувство исчезло.
Терехову было хорошо оттого, что теперь он каждый день видел Надю и говорил с ней, что она была под боком и никуда не могла деться. Иногда даже приходили ему в голову мысли: «А может, и впрямь невеста?..» Но мысли эти Терехов гнал и сердился на себя, он считал себя человеком уставшим и испорченным, и нечего было ему ломать жизнь чистой девчонке. Снова, как и в ту ночь на берегу канала, чувствовал он себя перепачканным маляром, не забывал, что идти ему надо шагах в двух или в трех от девицы в белом платье. Терехов, чтобы отбить всякие мысли о Наде, ходил иногда в смурные компании, познакомился с молодухой из соседней деревни, и та не жалела для него самогона. Однажды утром он проснулся у нее в избе и услышал визгливый лай хозяйской дворняги, чьи-то крики и рев мотора. Терехов оделся быстро и выскочил из избы. Самосвал боком приткнулся к самому крыльцу. На подножке его стояла Надя, волосы ее путал ветер, и Терехов не видел Надиных глаз, а кулаки ее были сжаты. Угнала чью-то машину и по горбатой проселочной дороге прилетела сюда. Стояла и повторяла:
– Как же это, Павел… как же это…
Терехов разозлился и закричал на нее:
– А что тебе надо? Что ты приехала сюда? Кто я тебе? Муж, жених? У тебя есть на меня права?.. Что я тебе, обещания какие давал, целовал тебя, врал тебе?! Что ты ко мне привязалась?! Делать тебе нечего!..
– Ты целовал меня, – сказала Надя тихо, – когда уходил в армию…
– Не вдалбливай себе в голову мути! У тебя своя жизнь, у меня – своя… Ты еще девчонка… Давно тебе пора понять… И нечего было угонять машину!..
– Я не верила, Павел, не верила я…
– Ну а вот теперь проверила и очень хорошо!
Он боялся, как бы она не заревела, только этого сейчас не хватало, но она и не думала плакать, стояла прямая, красивая, гордая и голоса не повышала.
– Ты понимаешь, Павел, что я теперь не смогу тебе этого простить… Никогда…
– Ну и хорошо! Ну и пошла к чертовой бабушке! – крикнул Терехов зло и дверью хлопнул.
Он прошел сени и был уже в комнате, и, когда заревел мотор самосвала, он остановился и слушал, как звуки машины становились все тише и как они совсем пропали. «Ну и хорошо! – повторил про себя Терехов. – Давно пора ей было понять…»
Через день он уезжал из Курагина. Бежал. Впереди на трассе начинали строить станцию и поселок, только что мост перебросили через Сейбу, надо было врубаться в тайгу, и Терехов уговорил начальство отправить его на Сейбу. Собирал он свои вещи молча, и никто ему слова не нашел в дорогу, только Олег не выдержал и сказал ему в глаза: «Это подло, Павел». Ничего Терехов не ответил, подтянул рюкзак и двинулся. Но на душе у него было мерзко, и, когда Терехов вспоминал о девчонке, застывшей на подножке самосвала, вся прежняя жизнь казалась ему глупой и скверной. И еще он знал теперь, что любит Надю и любил ее все время, и как ему жить без нее на Сейбе – представить себе не мог.
Года полтора не видел Терехов Надю и Олега, только Севка наезжал иногда на Сейбу, но Терехов его ни о чем не спрашивал. А потом, когда поселок уже врос в тайгу, перегнали на Сейбу еще несколько бригад, приехали с ними и трое влахермских. Было это месяца четыре назад. Терехов встречал теперь Надю каждый день, и разговоры они вели такие, словно бы в прошлом у них ничего не происходило.
Значит, ничего и не происходило…
В женском общежитии уже светились окна. Терехов прошагал по коридору степенно и постучал в дверь Илги. Услышав «войдите», толкнул дверь. В комнате была одна Арсеньева.
– Илга ушла, – сказала Арсеньева. – На репетицию.
– Ну ладно, – потоптался Терехов. – У нее, наверное, есть бинты и йод.
– Есть.
– Я ободрал ладони.
– Вот тут у нее в тумбочке аптечка. Я сейчас достану.
– Давай…
– Я помогу…
– Сам я…
– Я умею…
Она сказала это жалостливо, могла, наверное, обидеться, и Терехов нерешительно протянул ей ладони. Ссажены они были здорово, смотреть на них было страшно, и Арсеньева подходила к нему, сжав губы. Ватой, смоченной йодом, протерла она ему ладони, а Терехов морщился и качал головой.
– Как это ты?
– Да так… – загадочно проговорил Терехов.
Бинтовала она плохо, и пальцы у нее дрожали, а бинт топорщился и сползал влево. Терехов все пытался сказать ей: «Ладно, я сам», но Арсеньева торопилась, нервничала, и Терехов терпел. Наконец она выпрямилась, и тогда Терехов с сомнением поглядел на неровные белые мотки и поспешил спрятать руки.
– Я перебинтую, – сказала Арсеньева.
– Ладно, хватит.
– Я перебинтую вам…
Она перешла на «вы», а это было совсем ни к чему, и Терехов сдался, вздохнул и снова протянул ей руки. Ее руки были мягкие и нежные, теперь они старались не спешить, Терехов чувствовал их прикосновения и думал о том, что стоят они с Арсеньевой друг против друга и обоим неловко, странными и неестественными сложились между ними отношения, и виноват, наверное, в этом он сам.
Арсеньева была из тунеядок, высланных в места таежные на перековку. Целую роту таких, как она, из проституток, слово такое, правда, не произносилось, у нас их не было, прислали в овощной совхоз на край минусинской степи. Перековки особой пока не происходило, наоборот, высланные смущали туземцев своими веселыми нравами и отсутствием интересов к полевым работам. Кое-кого из тунеядок тяготила их собственная компания, и они стали проситься на стройку. Вот и Арсеньева написала слезное письмо начальнику комсомольского штаба Зименко. Зименко встретил как-то Терехова, сунул ему в руки письмо, помолчал, сколько положено, и посоветовал эту самую девицу на Сейбу взять и вообще посмотреть в совхозе – может, еще кого стоит прихватить на стройку. «Как же, так ее Будков и оформит», – сказал Терехов, но в совхоз все же поехал, любопытно ему было взглянуть на тунеядцев.
Уходил из барака тунеядок Терехов, как из зверинца, бормотал: «Да… Тут пожарную команду вызывать надо…», уводил сероглазую скромницу, повязанную платком, посоветовал ей сурово: «О всех этих штучках – забыть! Иначе…»
По дороге на Сейбу рассказывала она о себе, всхлипывала и рассказывала. О том, как пошла по своей тропке, о сумрачных днях в колонии и хмельных на свободе, о том, как вдруг пришла к ней любовь, самая настоящая, и все в ее жизни перевернула, только поздно было, высылали ее в тайгу, по этапу. А он, гражданский летчик, остался в России, в Воронеже, обещал писать, а сам никак не напишет, она все ждет, а письма все нет и нет, – может, где-нибудь по дороге затерялось, конверты ведь крошечные, а может, лежит в Абакане на почте, надо только его востребовать, съездить в Абакан и протянуть руку в маленькое окошко.
– Ничего, напишет, – успокоил Терехов. – Как зовут-то тебя?
– Аллой. Это на нашем жаргоне я Аэлита.
Будкову поездка Терехова в совхоз не понравилась. «Там в России люди в райкомах из-за путевок дерутся, а вы нам приводите всяких…» Но все же оформить Арсеньеву он согласился, потому что не хотел ссориться с Зименко. А Терехов знал: придет день, и Будков припомнит ему Арсеньеву, сощурит свои карие глаза и скажет: «Ну вот, видите, погнались вы за модным, перевоспитывать-то теперь модно, а вышел конфуз». Об этом взгляде прищуренных глаз Будкова Терехов не забывал, и оглядка на них осложняла его отношения с Арсеньевой. Как только оказывался Терехов рядом с Арсеньевой, он вспоминал о своей ответственности за ее новую жизнь, становился прямым и неестественным. Он старался казаться лучше, чем он был на самом деле, употреблял правильные слова, понимал, что это глупо, но поделать с собой ничего не мог. Может, из-за этого дурацкого состояния и Арсеньевой жилось не сладко. Работа у нее совсем не клеилась, а по вечерам сидела она одна, повязанная платком, как монашка, печальная и немая, и на все приглашения говорила «нет». И сейчас, когда она бинтовала Терехову ладони, чувствовал он себя неловко и все ждал, когда она закончит свое дело и можно будет уйти из этой комнаты, сбежать в столовую, в поселковый их культурный центр, где собирались сегодня любители драматического искусства, большие мастера, и где была Илга.
Ознакомительная версия.