— Скажи ему, что пять часов. Чтобы прекратил. И позови его сюда, пожалуйста.
Филипп Филиппович сидел у стола в кресле. Между пальцами левой руки торчал коричневый окурок сигары. У портьеры, прислонившись к притолоке, стоял, заложив ногу за ногу, человек маленького роста и несимпатичной наружности. Волосы у него на голове росли жесткие, как бы кустами на выкорчеванном поле, а на лице был небритый пух. Лоб поражал своей малой вышиной. Почти непосредственно над черными кисточками раскиданных бровей начиналась густая головная щетка.
Пиджак, прорванный под левой мышкой, был усеян (соломой, полосатые брючки на правой коленке продраны, а на левой выпачканы лиловой краской. На шее у человечка был повязан ядовито-небесного цвета галстух с фальшивой рубиновой булавкой. Цвет этого галстуха был настолько бросок, что время от времени, закрывая утомленные глаза, Филипп Филиппович в полной тьме то на потолке, то на стене видел пылающий факел с голубым венцом. Открывая глаза, слеп вновь, так как с полу, разбрызгивая веера света, швырялись в глаза лаковые штиблеты с белыми гетрами.
«Как в калошах»,— с неприятным чувством подумал Филипп Филиппович, вздохнул, засопел и стал возиться с заглохшей сигарой. Человек у двери мутноватыми глазками поглядывал на профессора и курил папиросу, посыпая манишку пеплом.
Часы на стене рядом с деревянным рябчиком прозвенели пять. Внутри их еще что-то стонало, когда вступил в беседу Филипп Филиппович.
— Я, кажется, два раза уже просил не спать на полатях в кухне, тем более днем?
Человек кашлянул сипло, точно подавился косточкой, и ответил:
— Воздух в кухне приятнее.
Голос у него был необыкновенный, глуховатый, и в то же время гулкий, как в маленький бочонок.
Филипп Филиппович покачал головой и спросил:
— Откуда взялась эта гадость? Я говорю о галстухе.
Человек, глазами следуя пальцу, скосил их через оттопыренную губу и любовно поглядел на галстух.
— Что ж… «гадость»,— заговорил он,— шикарный галстух. Дарья Петровна подарила.
— Дарья Петровна вам мерзость подарила. Вроде этих ботинок. Что это за сияющая чепуха? Откуда? Я что просил? Купить при-личные бо-тинки! А это что? Неужели доктор Борменталь такие выбрал?
— Я ему велел, чтоб лаковые. Что, я хуже людей? Пойдите на Кузнецкий, все в лаковых.
Филипп Филиппович повертел головой и заговорил веско:
— Спанье на полатях прекращается. Понятно? Что это за нахальство? Ведь вы мешаете! Там женщины.
Лицо человека потемнело и губы оттопырились.
— Ну уж и женщины! Подумаешь! Барыни какие! Обыкновенная прислуга, а форсу как у комиссарши! Это все Зинка ябедничает.
Филипп Филиппович глянул строго:
— Не сметь Зину называть Зинкой! Понятно?
Молчание.
— Понятно, я вас спрашиваю?
— Понятно.
— Убрать эту пакость с шеи. Вы… ты… вы посмотрите на себя в зеркало — на что вы похожи! Балаган какой-то! Окурки на пол не бросать, в сотый раз прошу. Чтобы я более не слышал ни одного ругательного слова в квартире. Не плевать. Вон плевательница. С писсуаром обращаться аккуратно. С Зиной всякие разговоры прекратить! Она жалуется, что вы в темноте ее подкарауливаете. Смотрите! Кто ответил пациенту: «Пес его знает»? Что вы, в самом деле, в кабаке, что ли?
— Что-то вы меня, папаша, больно утесняете,— вдруг плаксиво выговорил человек.
Филипп Филиппович покраснел, очки сверкнули.
— Кто это тут вам «папаша»? Что это за фамильярности? Чтобы я больше не слыхал этого слова! Называть меня по имени и отчеству!
Дерзкое выражение загорелось в человечке.
— Да что вы все… то не плевать, то не кури… туда не ходи… Что же это, на самом деле? Чисто как в трамвае! Что вы мне жить не даете? И насчет «папаши» это вы напрасно! Разве я вас просил мне операцию делать,— человек возмущенно лаял,— хорошенькое дело! Ухватили животную, исполосовали ножиком голову, а теперь гнушаются. Я, может, своего разрешения на операцию не давал. А равно (человечек возвел глаза к потолку, как бы вспоминая некую формулу), а равно и мои родные. Я иск, может, имею право предъявить!
Глаза Филиппа Филипповича сделались совершенно круглыми, сигара вывалилась из рук. «Ну, тип!» — пролетело у него в голове.
— Как-с,— прищуриваясь, спросил он,— вы изволите быть недовольным, что вас превратили в человека? Вы, может быть, предпочитаете снова бегать по помойкам? Мерзнуть в подворотнях? Ну, если бы я знал!..
— Да что вы все попрекаете — помойка, помойка. Я свой кусок хлеба добывал! А ежели бы я у вас помер под ножиком? Вы что на это выразите, товарищ?
— «Филипп Филиппович»! — раздраженно воскликнул Филипп Филиппович.— Я вам не товарищ! Это чудовищно! — «Кошмар… кошмар!» — подумалось ему.
— Уж конечно, как же…— иронически заговорил человек и победоносно отставил ногу,— мы понимаем-с! Какие уж мы вам товарищи! Где уж! Мы в университетах не обучались, в квартирах по пятнадцать комнат с ваннами не жили! Только теперь пора бы это оставить. В настоящее время каждый имеет свое право…
Филипп Филиппович, бледнея, слушал рассуждения человека. Тот прервал речь и демонстративно направился к пепельнице с изжеванной папиросой в руке. Походка у него была развалистая. Он долго мял окурок в раковине с выражением, ясно говорящим: «На! На!» Затушив папироску, он на ходу вдруг лязгнул зубами и сунул нос под мышку.
— Пальцами блох ловить! Пальцами! — яростно крикнул Филипп Филиппович.— И я не понимаю, откуда вы их берете?
— Да что ж, развожу я их, что ли? — обиделся человек.— Видно, блоха меня любит,— тут он пальцами пошарил в подкладке под рукавом и выпустил на воздух клок рыжей легкой ваты.
Филипп Филиппович обратил взор к гирляндам на потолке и забарабанил пальцами по столу. Человек, казнив блоху, отошел и сел на стул. Руки он при этом, опустив кисти, развесил вдоль лацканов пиджака. Глаза его скосились к шашкам паркета. Он созерцал свои башмаки, и это доставляло ему большое удовольствие. Филипп Филиппович посмотрел туда, где сияли резкие блики на тупых носах, глаза прижмурил и заговорил:
— Какое дело еще вы мне хотели сообщить?
— Да что ж дело! Дело простое. Документ, Филипп Филиппович, мне надо.
Филиппа Филипповича несколько передернуло.
— Хм… Черт… Документ! Действительно… Кхм… Да, может быть, без этого как-нибудь можно? — голос его звучал неуверенно и тоскливо.
— Помилуйте,— уверенно ответил человек,— как же так без документа? Это уж извиняюсь. Сами знаете, человеку без документа строго воспрещается существовать. Во-первых, домком!
— При чем тут этот домком?
— Как это при чем? Встречают, спрашивают, когда ж ты, говорят, многоуважаемый, пропишешься?
— Ах ты, господи,— уныло воскликнул Филипп Филиппович,— «встречаются, спрашивают»… Воображаю, что вы им говорите! Ведь я же вам запрещал шляться по лестницам!
— Что я, каторжный? — удивился человек, и сознание его правоты загорелось у него даже в рубине.— Как это так «шляться»?! Довольно обидны ваши слова! Я хожу, как все люди.
При этом он посучил лакированными ногами по паркету.
Филипп Филиппович умолк, глаза его ушли в сторону. «Надо все-таки сдерживать себя»,— подумал он. Подойдя к буфету, он одним духом выпил стакан воды.
— Отлично-с,— поспокойнее заговорил он,— дело не в словах. Итак, что говорит этот ваш прелестный домком?
— Что ж ему говорить? Да вы напрасно его прелестным ругаете. Он интересы защищает.
— Чьи интересы, позвольте осведомиться?
— Известно чьи. Трудового элемента.
Филипп Филиппович выкатил глаза.
— Почему вы — труженик?
— Да уж известно, не нэпман.
— Ну, ладно. Итак, что же ему нужно в защитах вашего революционного интереса?
— Известно что: прописать меня. Они говорят, где ж это видано, чтоб человек проживал непрописанным в Москве? Это раз. А самое главное — учетная карточка. Я дезертиром быть не желаю. Опять же союз, биржа…
— Позвольте узнать, по чему я вас пропишу? По этой скатерти? Или по своему паспорту? Ведь нужно же все-таки считаться с положением! Не забывайте, что вы… э… гм… вы ведь, так сказать, неожиданно появившееся существо, лабораторное…— Филипп Филиппович говорил все менее уверенно.
Человек победоносно молчал.
— Отлично-с. Что же, в конце концов, нужно, чтобы вас прописать и вообще устроить все по плану этого вашего домкома! Ведь у вас же нет ни имени, ни фамилии!
— Это вы несправедливо. Имя я себе совершенно спокойно могу избрать. Пропечатал в газете — и шабаш!
— Как же вам угодно именоваться?
Человек поправил галстух и ответил:
— Полиграф Полиграфович.
— Не валяйте дурака,— хмуро отозвался Филипп Филиппович,— я с вами серьезно говорю.
Язвительная усмешка искривила усишки человека.
— Чтой-то не пойму я,— заговорил он весело и осмысленно,— мне по матушке — нельзя, плевать — нельзя, а от вас только и слышу: «дурак» да «дурак». Видно, только профессорам разрешается ругаться в Ресефесере.