– Как на том берегу, майор? Тихо? – спросил Борис, хорошо зная осторожность Бульбанюка.
– Тишине верить, – знаешь, капитан? – все равно что интересным местом на муравейник садиться, – сказал Бульбанюк. – Они тоже не дураки. Не попки. Соображают кое-что.
Взял кружку с табуретки, понюхал, неодобрительно покосился на Орлова, тот, в свою очередь, виновато скосил нестерпимо зеленые глаза на занавеску, за которой храпел его ординарец.
– Серегин виноват? – хмуро спросил Бульбанюк. – Врешь. Сегодня водки в рот не брать. Людей пропьем. Увижу – под суд отдам. Люблю тебя, а меня знаешь. Ясно?
– Подлюги зубы, майор, – проговорил Орлов, теперь уже косясь на радиста. – Замучили.
– У всех зубы. Не зубы заливаешь, а вот это, – Бульбанюк показал на сердце. – А ты это брось! Ясно? Вот так. После дела будем пьянствовать. Фланги, фланги – вот где загвоздка! Дай-ка что-нибудь пожевать. Только без Серегина, ясно? Пусть спит…
Орлов опять томительно посмотрел на занавеску, потом сел на кровати, опустил ноги, неохотно сказал:
– Что-нибудь соорудим…
– Насчет плотов тебе поможем, Ермаков, – кивнул Бульбанюк неожиданно ласково. – Дам людей.
Борис вышел из штаба, испытывая желание не углублять того, что не ясно было ни ему, ни Бульбанюку, ни Орлову. Он знал их обоих. Орлов, вспыльчивый, несдержанный, был известен в полку тем, что ежеминутно разносил пополам с матерщиной правых и неправых; верный себе, открыто презирал разноранговых штабистов и, будучи сам начальником штаба, не раз, злой и азартный, с пистолетом в руке, появляясь среди залегших рот, подымал в атаку батальон, что очень редко делал Бульбанюк. Бульбанюк без артиллерийского огня в атаку не шел, кочку не считал укрытием, закапывал роты на полный профиль в землю; перед боем ходил по траншеям, деловито, как вспаханную землю, щупал брустверы; приседая, подозрительно поворачивая голову и так и сяк, подолгу уточнял ориентиры: было в этом что-то сугубо крестьянское, добротное, будто в поле к севу готовился, а не к бою. Артиллеристов он любил какой-то постоянной, особой, нежной любовью, как это часто бывает у многоопытных, давно воевавших пехотных офицеров. Однако Борису больше нравился своей горячей бесшабашностью старший лейтенант Орлов, чем излишне осмотрительный и расчетливый Бульбанюк, хотя в глубине души он готов был понять вечную и, казалось, неоспоримую на войне правоту майора.
Заря разгоралась над лесами, огненно пылала в гуще деревьев. Красные полосы этажами сквозили между слоями тумана, и деревья, крыши, вся деревушка, казалось, дымилась в огне, сдавленном лесом.
Орудия стояли во дворе под облетевшими осинами; солдаты с помятыми, осовелыми лицами как будто нехотя маскировали щиты, станины; сержанты Березкины, сняв чехлы, протирали панорамы.
Лейтенант Ерошин не без веселой удали, переступая уже как перед смотром вычищенными хромовыми сапожками, топором отсекал ветви от срубленной, лежавшей на земле ели. А Жорка, стоя рядом, по-прежнему лениво лузгал тыквенные семечки и, простодушно посмеиваясь, советовал:
– Легче, легче. По усам попадете, товарищ лейтенант. Ей-богу, так и отчикаете.
Борис строго крикнул:
– Витьковский, остроты и семечки прекратить! – И более строго обратился к Ерошину: – Почему разрешаете черт знает что? Вы – офицер!
Ерошин, раскрасневшийся, со сбитым ремнем, неловко опустил топор; в губах, в движении бровей – обида.
– Я уже четыре месяца офицер, товарищ капитан.
– Тем хуже для вас!
Почему не лежала у него душа к этому очень молодому, как и Жорка, лейтенанту со светлыми усиками? Силы и уверенности не чувствовалось, что ли, в нем? Или потому, что не любил людей, которые подражали другим?
Солдаты и сержанты Березкины смотрели на них от орудий, выжидающе молчали.
– К бою! – внезапно скомандовал Борис. – Танки справа!
Лейтенант Ерошин отбросил топор, сделал шаг к Борису, огляделся поспешно и неуверенно и бросился к орудиям, заплетаясь ногами в длинной шинели.
– К бою! – крикнул он, и голос его странно сорвался.
– К бою-ю! – эхом запели сержанты Березкины.
Тотчас все зашевелилось возле орудий: солдаты засуетились, полетела маскировка, раздвинулись станины, дрогнули и опустились стволы, кто-то упал, зацепившись ногой за лафет, донесся крик командиров орудий:
– Готово!
– Отбой! – скомандовал Борис и махнул рукой.
Быстро подошел, почти подбежал Ерошин, губы обиженно дрожали, серые глаза смотрели неприязненно, прошептал:
– Не доверяете? Да? Вы… зачем… так… издеваетесь?
– Бросьте сантименты, Ерошин, – спокойно оборвал его Борис. – Оставьте обиды для любовной аллейки городского парка. Ну? Успокоились? Трех человек от расчета на постройку плотов. Остальным спать. Отдайте распоряжение – и ко мне в хату. Жорка, веди в дом!
Он уснул, будто упал в мутную, теплую воду и она поглотила его. Не было сновидений, не было даже обрывочных мыслей, отблесков чего-то недоделанного и нерешенного, как бывает всегда после бессонной ночи. Один раз неясная сила беспокойно вытолкнула его из сна. Он приоткрыл глаза: ясное солнце заливало неправдоподобно чистенькую хату, потолок сиял невинно белый, на стене уютно поскрипывали старые ходики: тик-так, тик-так. Чистота, покой, тепло – спать, только спать… И где-то рядом, в высоте, среди этой светоносной белизны – тихое урчание мотора, и до шепота сниженный голос Жорки проговорил за спиной:
– «Рама». Полчаса вертится. Вон, смотрите, на крыло повернулась, высматривает. Теперь жди – через полчаса приведет косяк…
И голос Ерошина – небрежно:
– Вернее всего, не заметит. Ни одного человека на улице. А вообще – дать бы по ней из ПТР. Залпами.
– Ерунда. Она бронированная.
– Спать всем, – негромко сказал Борис и, не поворачиваясь от стены, нагретой, неестественно белой, закрыл глаза.
И снова сон теплой волной подхватил его, а в сознании еще навязчиво и успокоенно, точно бесформенная легкая тень, мелькала мысль: «Чистота, чистота. Значит, опять я в госпитале? Почему я в госпитале?» Но потом, уже каким-то необъяснимым чувством, он уловил настороженное движение в хате, топот шагов, шелестящий шепот, затем громкий голос позвал его – и Борис сразу очнулся от сна. Привычка просыпаться мгновенно не покидала его даже в госпитале.
Сел на кровати, неотдохнувшая голова немного болела. В дымно-лиловых полосах предзакатного солнца увидел одетых в шинели Жорку и лейтенанта Ерошина, рядом с ними топтался связной Скляр; автомат на груди, тяжелые диски в чехлах оттягивали ремень, и все на нем сбито, мешковато – только что бежал, видимо.
– В чем дело? – спросил Борис.
Скляр шаром подкатился к кровати, по старой привычке ординарца подавая Борису фуражку, затем придвинул к постели сапоги, возбужденно заговорил:
– Срочно, срочно вас… экстренно к командиру батальона. Только есть «но». Я проведу вас огородами. «Рамка» летает.
Жорка снисходительно-насмешливо, но и ревниво смотрел на Скляра, потом, сказав «извиняюсь», легонько, небрежно оттолкнул его, сам подал Борису шинель. Одеваясь, Борис заметил усмешку на лице Ерошина («Два ординарца вокруг одного офицера возятся!») и сказал резким голосом:
– Пойдете со мной!
– Слушаюсь, товарищ капитан.
– Что?
– Я говорю, слушаюсь.
– Собирайтесь. Поменьше интонаций, Ерошин. Интонация придает иногда иную окраску словам.
Не отвечая, Ерошин пунцово покраснел, пожал плечами, и Борис, чувствуя непонятное для себя раздражение, заметил, что ресницы у него, как у девушки, длинные и загнутые вверх.
– Пошли, – повторил он.
Вышли на крыльцо. В закатном небе над золотистыми соснами, над безлюдной деревней тихо урчала «рама». В осенней выси, там, где мирно алыми перьями таяли легкие вечерние облака, она ныряла, сверкая стеклами кабины, словно купаясь в воздухе, – далекая, опасная, чужая.
– Целый день торчит над головой, бродяга, – проговорил Жорка, следя за «рамой».
Борис мельком посмотрел на небо, насмешливо сказал Ерошину:
– Вы, кажется, хотели стрелять по ней из ПТР? А вы ахните из пистолета. Упадет, как перепел. – И кивнул Скляру: – Ну, в штаб.
Майора Бульбанюка и Орлова в штабе уже не застали – здесь был один радист; оторвавшись от рации, он коротко сообщил:
– На Днепре. Все.
Обоих нашли в лесу, вплотную подступавшем к воде, в свежем песчаном окопчике. Бульбанюк глядел в бинокль на тот берег. Орлов, заметный опухшей щекой, повязанной теперь бинтом, хмурил брови, курил, задерживая дым во рту, и сплевывал. Тут же стояли и сидели на дне окопчика полковые разведчики, и среди них Борис увидел Легостаева с расстегнутой лакированной кобурой парабеллума на левом боку, в яловых офицерских сапогах, того самого, что встретил в штабе полка, и командира минометного взвода – небритого и молчаливого лейтенанта в очках. Легостаев, показывая пальцем на тот берег, простуженно басил Бульбанюку: