– Сиди, сиди, – говорю, – скоро конец урока, потерпи немножко!
Он посидел немножко, потом, вижу, опять тянется.
– Ну, чего тебе? Сказано: сиди, терпи!
– А я не прошусь, – говорит Скудеев, – я по уроку вопрос имею. Как вон тот горный хребет называется, что сбоку на карте нарисован?
Да… Обернулся я к карте. А карта немая, как на экзаменах. Ничего на ней не написано. Ни буковки!.. Кто его знает, какой там хребет?
И вот тут-то мне, я слышу, класс подшёптывает. Ученики подсказывают учителю:
– Становой и Яблоновый… Становой хребет и Яблоновый…
– Ты про какие горы спрашиваешь, Скудеев? – говорю я спокойно. – Про эти? А-а, так бы и сказал. Это Становый хребет и Яблоновый. Тебе надо бы знать это. Вы это давно проходили. Давай-ка сюда свой дневник!.
Он оробел, подал мне свой дневник, и я ему влепил там такую единицу, что она из географии даже в арифметику влезла.
– За что же единицу? – говорит он. – Вы же меня не спрашивали!
– А за то, что ты таких простых вещей не выучил! – говорю я и шёпотом добавляю: – Ничего, ничего, получай, гадёныш!.. – А потом как закричу: – И пошёл в угол носом! На уроках ему не сидится… Становые и Яблоновые горы он не знает! Стой до звонка! И чтоб тебя слышно не было!..
Я покосился на юнкеров. Смотрю, стоят навытяжку. Вот я какой строгий учитель!
Ну, тут, на моё счастье, звонок раздался: конец урока. Уф! Я взял журнал, пошёл к учительской, зашёл за угол, огляделся: в коридоре юнкеров нет – и прыг через окно в сад, благо там оцепления не поставили.
Вот как я провёл свой первый урок. И вот как ребята мне подсказали. Не знал тогда, что мне предстоит потом стать настоящим учителем. После гражданской войны пошёл я учиться и вот теперь занимаюсь, ребята, с вами… Это что? Звонок был? Видите, когда надо подсказать учителю, что кончать урок пора, вы и не подскажете…
Мало кто знал в городе, где и как потерял свой голос Леонтий Архипкин, по прозвищу Граммофон. А ещё меньше было тех, кто слышал когда-нибудь и помнил этот голос. Уже сорок лет Леонтий Архипкин говорил сиплым и шероховатым шёпотом, беспрестанно отхаркиваясь и странно курлыкая, словно граммофон, у которого кончилась пластинка, но сбившаяся игла ещё царапает круг, мотаясь из стороны в сторону. Однако заволжские старики уверяли, что было время, когда голос Леонтия Архипкина гремел по всей Волге, на Среднем и Низовом плёсе, от Нижнего до Астрахани. Не Граммофоном, а Громобоем звали тогда Архипкина – такой грозный и непомерный был у него бас.
Он пел на пароходах и пристанях, в береговых трактирax и чайных старые волжские песни. Рассказывали, что голос у него был так огромен и широк, что когда забирался он ввысь, то люди невольно вставали на цыпочки, словно дотянуться до чего-то хотели, а когда уходил Громобой на самый нутряной басовый низ, то казалось, что не сам он поёт, а земля под ним загудела, и слушатели приседали, клонились, словно хотели припасть ухом к береговому песку. Ходил рассказ, как однажды на «Фельдмаршале Суворове» на подходе к Саратову разладился гудок, а двухтрубный «Суворов» знаменит был как самый голосистый пароход на Волге. Случилось плыть в тот раз на «Суворове» Громобою. Он уже спел все свои песни и, опрокинув в неутомимое горло полбутылки водки, прикорнул на корме под пожарной кошмой, на бухте каната. И будто бы капитан приказал разбудить его, позвал на мостик и стал просить:
– Будь добрым, как к Саратову подваливать станем, погуди, сделай милость! Не пристало «Суворову» молчком подходить!
И, говорят, Громобой потребовал ещё полбутылки, освежился немножко и, когда входил «Суворов» через прорану к саратовским пристаням, велел для виду пустить пар через свисток, а сам, опершись обеими руками о медные поручни мостика, дал подходный… Вот какие рассказы ходили про Леонтия Архипкина.
Певал Громобой «Из-за острова на стрежень…», «Меж крутых бережков…», «Жигули», но лучше не было у него песни, чем «Есть на Волге утёс…». Его заслушивались на корме палубные пассажиры, слушала с балкона «чистая» публика из первого класса. А он, кончив песню, ртом ловил сыпавшиеся сверху гривенники и, неизвестно куда девая их, щёлкал языком, будто глотал, и тотчас запевал новую. Пел он и за проезд, и за водку, пел и просто так, для души, если просил народ – пристанские, водоливы, плотогоны, бакенщики, слушатели хотя и бесплатные, но дорого ценившие песню.
– Ох, зевластый ты! – говорили Громобою. – Дивное чудо голос у тебя! Учиться бы тебе, Леонтий, так ты в самом императорском театре оперу бы пел. А то пропадёшь тут ни за тюнтилюли, даром.
Купцы, слушая Громобоя за стерляжьей ухой и икоркой, не раз обещали определить Леонтия в учение.
Пароходчик Хребтюков однажды взял его с собой в Москву.
Леонтий вернулся через полгода, страшный, помятый весь и потемневший, словно утопленник, вытащенный из-под плиц парохода. Он появился на берегу запухший и молчаливый. А когда заговорил, ахнули все: сгинул голос Громобоя! Только жалкое сипение вырывалось из перекошенного рта… И прозвали тогда Леонтия очень обидно– «Граммофон». Был Громобой, а стал Граммофон!
Давно уже забыли в городе, откуда пошло это прозвище. Так и жил Граммофон, безголосый, хрипатый. Он спился, оборвался, пропадал где-то и снова показывался на берегу. Летом он появлялся в городском саду, продавал мороженое. Он стоял у входа, огромный, широконогий, в просторной толстовке, запрокинув назад кудлатую голову в рыбацкой соломенной шляпе.
– А ну вот хватай, налетай! – надсадно сипел он. – Разбирай последнее, пойду, шабаш! Мороженое с Северного полюса для освежения голоса! Сам Папанин брал, спасибо сказал!
Бурыми ручищами отбивал он дробь на фанерной крышке своего короба, где были нарисованы белый медведь, грызущий ледяную гору, и северное сияние с выгнутой надписью: «Свежее сливочное».
– Граммофон, дай за восемьдесят! – осаждали его ребята.
И когда, облизывая замлевшие губы, брали они порцию, стиснутую между двух сухих, ломких вафель, он шептал им:
– Помногу-то разом не глотай, а то горло заболит, будешь вот как я…
– Граммофон, а ты разве от мороженого так? – спрашивали ребятишки.
– От мороженого, детки, от мороженого, да ещё от крем-брюле.
К нему все давно привыкли в городе, как привыкли к старой каланче на Колхозной площади, к гудкам лесопилок, к вечернему гулянью на Расходиловке. Считали его придурковатым, чудаком. Так он и жил, никем уже особо не примечаемый, безголосый и почти безымянный, потому что не многие в городе помнили его настоящее имя…
Весной этого года в прибрежном городском саду шла спевка хора из Заволжанского дома пионеров. Репетировали на эстраде летнего театра, похожей на совок. Остывали нагретые за день скамьи, потянуло прохладой. В аллеях и за деревьями уже темнело, на Волге тягучими голосами кричали пароходы. От ребят пахло гвоздичным маслом и обыкновенным керосином: одолела мошкара – приходилось мазаться. На одной из пустовавших скамеек сидели пролезшие сюда ребята из школьного кружка юных техников: Гора Климцов, толстогубый, пятнистый от неровного загара и купанья, и Витя Шугалов, его худенький, очкастый, насупленный и молчаливый товарищ. Они сидели и насмешничали промеж себя. Они тоже кое-что подготовили к предстоящему смотру. И не какие-нибудь там песни, пляски, детский крик, а радиоприёмник особой конструкции, берущий Москву и заграничные станции. Они были убеждены, что настоящее дело только у них, а не у этих пташек певчих…
– А, «профессора» явились! – шипели на них со сцены.
– Цыц, заглохни! – грозил Климцов. – Подумаешь, какой хор имени Пятницкого! «Не тяни кота за хвост»!
– Вот что, друзья, – сказала, высовываясь из-за рояля, учительница Клавдия Петровна, – или чтоб вас не слышно было, или я вас погоню отсюда.
«Профессора» смутились: они не заметили Клавдию Петровну. Торжественно поклялись они, что будут сидеть тихо и даже дышать станут только в себя.
Репетиция продолжалась. Пели ребята хорошо, звонкие голоса их, как стая воробьёв, вдруг, по одному движению Клавдии Петровны, разом взлетали и исчезали замирая. Даже «профессора» забыли о том, что пришли позлить певцов, и заслушались сами. Вдруг они почуяли за собой чьё-то свистящее дыхание.
Друзья оглянулись.
– Гляди-ка: Граммофон прибыл! Нашим певунам горло мороженым прочищать.
Но Граммофон на этот раз был хотя и не совсем трезв, но очень серьёзен. Осторожно, чтобы не зашуметь, он поставил на пол свой голубой короб. Он слушал потупившись, легонько мыча про себя, раскачиваясь в лад с песней. Один раз он чуть было не захлопал, но вовремя спохватился, смущённо закурлыкал и, достав бумажку и табак-полукрупку, стал свёртывать. Как раз в эту минуту хор запел «Есть на Волге утёс…». Пальцы Граммофона вдруг онемели, точно разучились скручивать цигарку, табак просыпался, но Граммофон не заметил этого. Он встал, мохнатый, большепалый, как медведь на коробе. Он поднялся, плавно качая руками: в одной была недокручениая цигарка, в другой – кисет. Ребята в хоре заметили его. Первые голоса, самые непоседливые, зафыркали и стали подталкивать соседей. Вот уже и вторые голоса – басовитые старшеклассники и густоголосые девочки-альты – все смотрели на Граммофона. И так как смотреть на него было, конечно, интересней, чем на обычную руководительницу, то ребята сперва посмеивались, а потом незаметно подчинились Граммофону, стали слушаться его движений и запели совсем не так, как требовала Клавдия Петровна.