— В подкидного перебросимся? — спросила Женя и достала из сумочки затрепанную колоду. Томе она предлагала сыграть еще вчера, но та отговорилась, что не умеет. Не было, мол, в жизни столько свободного времени, чтобы убивать его за картами.
Сейчас Тома сложила высокомерно губы, приготавливаясь объяснить, исходя из каких принципов она не играет в карты, но Женя ее опередила.
— Тома у нас в карты не играет, — сказала она. — В ее времена комсомольцы считали ниже себя в карты играть… Давайте «леншкого» позовем, который за столом с нами сидел? Вдвоем скучно будет.
— «Леншкого»? — засмеялся Александр Викторович.
— Ну да, он говорил, что в Усть-Куте в мостопоезде работает. На Лене, значит. Мы их «леншкими» зовем для смеха. Вообще-то так коренные с Лены себя называют…
Александр Викторович позвал из соседнего купе худого суетливого мужчину, севшего во время обеда четвертым к ним за стол и все время ввязывавшегося в разговор. Они стали играть в подкидного.
А Тома сделала озабоченное лицо, словно бы что-то вспомнив, достала из чемодана пачку писем от своих бывших пионеров, начала перечитывать, деловито хмуря брови и складывая-сортируя по стопочкам на столе. Брала она в дорогу письма с тайной надеждой, что будущий сосед по купе заинтересуется, попросит почитать, и Тома расскажет ему про первый пионерский отряд, про себя двадцатилетнюю… Она и фотографию словно бы случайно сунула в сумочку: в белой блузке «апаш» с пионерским галстуком и в мягкой кепке. Сосед мог быть ее ровесником, — хотя, если вдуматься, куда его в семьдесят-то лет понесет? — и тогда бы они вспоминали молодость вместе.
Соседи на ее занятие внимания пока не обращали, Тома постепенно вчиталась и ясно вспомнила брезентовые палатки, наматрасники, набитые сеном, о простынях и пододеяльниках тогда и Тома и ее пионеры позабыли думать, дома спали тоже просто под лоскутными (очень модными сейчас, как сказала Светка!) ватными одеялами, прямо на тюфяках. Стирали бельишко сами, готовили сами, дежуря по очереди; считалось это нормальным. Дома Томины питомцы управлялись за взрослых, детей в каждой семье тогда было помногу, семилетние уже умели обслужить и себя и малышню. Вечером, после весело проведенного дня, разводили на берегу костер, пекли картошку (потом кто-то сочинил песню: «Ах, картошка, объеденье, пионеров идеал…»), пели революционные песни. Тому пионеры любили, особенно малыши, она играла с ними в лапту и городки, в «атамана-разбойника», громко пела. Потом выяснилось, что у ней нет ни голоса, ни слуха, но тогда при пении песен ценились главным образом громкость голоса и чувство. Тома была в ту пору опять беззаботной, свободной — вся жизнь впереди. Полуторагодовалая Стелла жила во Владимире, пересуды соседок сюда не доносились, Тома как бы позабыла беспечно о черноглазой курчавой девчушке, об ее отце, обо всем том, что случилось, как бы забыла.
Тот уполномоченный из тульского отдела Наркомпроса поразил семнадцатилетнюю Тому, направленную в Тулу в губком комсомола из Покрова, зелеными крашеными волосами, умными разговорами. Он горячо объяснял молодым девчатам, что Пушкин и Лев Толстой крепостники и революционному народу с ними не по дороге. Тома с тех пор, даже будучи уже библиотекарем, так и не смогла преодолеть высокомерной настороженности ко всем «крепостникам». На первомайскую демонстрацию уполномоченный явился голый, в чем мать родила, на груди висела дощечка: «Долой стыд!» Правда, пошел снег, и, запершись в одной из комнат губкома, уполномоченный дожидался, пока Тома с подругой привезут ему из дома одежду. Они старались быть передовыми, без предрассудков и не хихикали. Через год его вдруг посадили за какие-то не то перегибы в руководстве школами, не то за то, что в прошлом он был анархистом. Тома с подругой осуждали уполномоченного за политическую незрелость в прошлом, но и жалели, верили, что он перекуется в горниле новой жизни, носили ему передачи, запекая в пироги записки, где советовали не падать духом, держаться и осознать ошибки. Вскоре его выпустили, но заключение, видно, подействовало на нетвердую психику уполномоченного, к тому же он запутался в личных делах: Тома ходила от него беременная, а немолодая, лет тридцати, замужняя женщина родила от уполномоченного двойню. Он застрелился через неделю после выхода из тюрьмы из пистолета, который ему дали для того, чтобы, разъезжая по району, он оборонялся от подкулачников.
Тома уехала в деревню неподалеку от Владимира к сестре матери, тете Мане. Родила, жила на тети Маниных хлебах, не зная, что ей дальше делать, куда податься. Вдруг приехала Лидия Петровна, забрала четырехмесячную внучку, наказав Томе об ее судьбе не беспокоиться, всякое в жизни бывает. А чтобы пуще ободрить павшую духом дочь, открыла ей секрет, что сама Тома, оказывается, вовсе не дочь теперь уже покойного станового пристава, а «бабий грех» материн, прижитый ею от квартиранта, семинариста молодого, у которого вечерами собирались разные люди, — как предполагала Лидия Петровна, по нелегальным революционным делам.
Матери, когда она Томе рассказала про это, было лет сорок пять, она была много моложе своего станового пристава, все еще полна энергии и женской силы. Но, конечно, казалась Томе старой, и невероятно было представить, что мать мог любить какой-то молодой революционер-подпольщик. Однако Тома охотно согласилась с материной версией и даже рассказывала многим по секрету. Ей верили. В одной анкете Тома написала «внебрачная дочь неизвестного революционера-подпольщика, погибшего от руки царской охранки». Потом уже, войдя в возраст и вспоминая какие-то подробности жизни матери и станового пристава, Тома склонна была думать, что мать и на самом деле «любила много», дети, если судить строго, явно были все от разных отцов, и не известно, приходился ли вообще становой пристав отцом хоть одному из трех выживших, а родила мать восьмерых. Видно, бурлила в ней кровь отца, Томиного деда, гуляки и красавца, не угомонившегося и на старости лет, до самой смерти, о подробностях которой при детях умалчивалось. Позже, когда Тома стала взрослой, детали смерти деда-гуляки уже не имели для нее никакого значения: реальная Томина жизнь была сложна.
Тома вернулась в Тулу — куда же еще? — ее, словно бы ничего не произошло, взяли в сектор борьбы с беспризорностью, а потом поручили организацию пионерского отряда.
«…В 156-й отряд Ю. П. я вступила в июне месяце 1925 года. Когда я только вступила в этот отряд, то было всего 23 человека, но торжественников не было, так как торжественное обещание ребята нашего отряда сдавали в сентябре. Конечно, Тома, в эту минуту я переполнена личными воспоминаниями, поэтому придется коснуться немного о себе…»
Это было письмо Гиты Либензон, которая просила у нее рекомендацию РЛКСМ. Тома тогда переехала уже в Москву, но ее пионеры и пионерки продолжали ей писать письма и даже заходить в гости, бывая в Москве.
— Ого! — сказал вдруг Александр Викторович, засмеявшись. — Сознавайтесь, уважаемая, любовная переписка времен отмены крепостного права?.. — Женя тоже засмеялась, а Александр Викторович продекламировал патетически: — «Помнишь, малютка, мгновенье, нам взволновавшее кровь, первое наше сближенье, первую нашу любовь, пойло ты свиньям тащила, чистил я скотный сарай. Ты мне на ногу ступила, словно совсем невзначай… Я тебя, дуру, лопатой нежно огрел по спине, крикнувши «черт полосатый!» — ты улыбнулася мне…»
Женя пропела, подбрасывая «леншкому» еще двух валетов:
— «В пожелтевшей пачке старых писем мне случайно встретилось одно, и строка, похожая на бисер…» Потянули! — торжествующе перебила она себя, когда «леншкой», не отбившись, принял всё и начал, нервничая уже и злясь, разбирать карты по мастям.
— И что люди в ней находят? — продолжала Женя, взяв из колоды оставшиеся две карты и козырь. — Даже неприятно: старуха, а молодится…
— Женечка, — сказала Тома, улыбаясь, — она ведь была молодой, много моложе вас. Вы ведь тоже будете старухой, если доживете…
Получилось грубо, но Тома не сумела скрыть обиду: ее неприятно обожгла остро́та Александра Викторовича. «Времен отмены крепостного права…» Тома считала, что выглядит женщиной моложавой и интеллигентной. Конечно, про себя она понимала, что дала повод Александру Викторовичу подтрунивать, что он почувствовал ее невысказанные претензии, кокетливость, надежды скрытые. С другой ее ровесницей он не посмел бы так шутить.
— А я не буду молодиться, когда буду старая!.. — огрызнулась Женя, на что Тома тонко заметила:
— Женечка, сорок лет далеко не юный возраст! — и, не делая паузы, не давая Жене парировать, объяснила, улыбнувшись: — А это совсем не любовная переписка, какая уж там любовь у нашего поколения, что вы, Александр Викторович! Революции, да войны, да голод, да разруха, до любви ли… Я организовывала в Туле первый пионерский отряд, это письма моих бывших пионеров. Взяла в дорогу разобрать, дома-то времени все нет… Может, пригодятся кому после моей смерти? Все-таки история…