Одновременно второй снаряд второй очереди ударил в заднюю платформу. Люди, не успевшие соскочить, взлетели вместе со щепами и комьями земли, и разорванные остатки их тел в клочьях дымящейся одежды были раскинуты по степи.
От разведывательного отряда осталось меньше половины бойцов, развороченный, осевший набок, паровоз и горящие платформы, где в огне рвались жестянки с патронами.
Чугай был контужен — кружился под насыпью, силясь встать на ноги. Пропагандист отряда растерянно стряхивал пыль с лацканов пальто. Бойцы — кто лежа стрелял по немцам, кто ошалело глядел на горящие остатки поезда. Прошло несколько минут с первого орудийного выстрела.
Нужно было немедленно принимать решение. (Снова рыжий дымок из башен бронепоезда.) Ворошилов побежал к бойцам:
— Выходи из линии огня. Подбери винтовки… Скрытый дымом и пылью разрыва, он перелез через полотно и по ту сторону, крича, ругаясь, тыча наганом в ошалелых бойцов, велел поднимать раненых, отступать:
— Спокойно, хлопцы… Ничего страшного.
С остатками отряда он отошел, унося на шинелях семерых раненых. Немцы послали вдогонку очередь, но, видимо, пожалели тратить снаряды ради кучки людей. Бронепоезд стоял на горизонте, на фоне снежной тучи, густо дымил.
Зайдя под прикрытие железнодорожной выемки, Ворошилов приказал развинчивать рельсы. Бойцы положили раненых на траву. Глядели на рельсы, качали головами. Чугай силился что-то выговорить, но только перекашивал посиневшие губы. Ключей — развинчивать рельсы — ни у кого не оказалось.
— Не годится, — сказал Ворошилов. — Надо сходить к поезду. Ключей было много.
Сидя на корточках, он быстро оглядывал лица. Один хмуро отвернулся, другой засопел, не глядя в глаза…
— Добровольно. Кто пойдет?
— Ладно. Я сбегаю, — сказал Бокун.
Он был без шапки с обгоревшими волосами, в стеганом жилете из зеленого коленкора.
— Сейчас разуюсь, Климент Ефремович.
Он присел на рельс и начал разматывать бечевки, — ими были прикручены к босым ногам резиновые калоши.
— Ребята, смотрите — поберегите калоши…
Он подмигнул Ворошилову и пошел, точно по горячему, — босыми ногами по щебню насыпи, спустился на траву — и ух, тут мягко — запустил, мелькая черными пятками.
На станции Ворожба началась паника: никто не ждал германского бронепоезда на этом перегоне. Лазали на водокачку — глядеть в синеватую даль, где колебался весенний воздух, и оттого, что на горизонте ничего не было видно, — еще грознее казалась опасность.
Как налетевший степной ветер вдруг завертит пыль на дороге, так по всей станции закрутились беспорядочные митинги. Надсаживаясь, орали командиры, грозя наганами с площадок вагонов. Дымили паровозы. Дергались, громыхали составы с бойцами на крышах вагонов. Часть отрядов отступила в эшелонах. Часть ушла грунтом. К вечеру на опустевшей станции остался один Луганский отряд. Командир Гришин мужественно выполнил приказ комиссара: никто из бойцов не покинул эшелона, никто из посторонних на десять шагов не подошел к вагонам.
Гришин не знал — жив ли Ворошилов. На горизонте каждую минуту мог показаться дым бронепоезда, — нужно было одному, не колеблясь, принимать решение, выгружаться, занимать фронт или отступать. Но решение, как всегда у Гришина, попадало в вилку разноречивых идей.
С наганом в левой руке, с гранатой в правой, он шагал, как цепной кобель, вдоль вагонов. Он решил ждать утра. Солнце закатывалось, увеличиваясь до неестественных размеров. Гришин присел на вагонную ступеньку. Широко разливался свет зари—оранжевый, зеленоватый, предвещающий безветрие… «Рисковать своей шкурой, — пожалуйста… Но я же отвечаю — шутка! — за пятьсот бойцов… При чем же тут нерешительность…»
В быстро темнеющей лиловой высоте разгорались звезды. Послышалось цоканье копыт спотыкающейся лошади. Гришин свирепо закричал:
— Кто идет?
Человек соскочил с лошади, — таща ее за повод, подошел.
— Свои, свои…
От радости Гришин нелепо взмахнул руками: это был Ворошилов. Он сказал, положив руку на понурую шею крестьянской неоседланной лошаденки:
— Пошли человек двадцать — взять раненых из телег. Бойцов накорми. Рельсы мы кое-где разобрали. Мосточков подорвать не смогли. Пошли на паровозе команду, — на пятой версте и на четырнадцатой надо подорвать мосточки…
— Немцы в Конотопе?
— Немцев жди к утру.
— Значит, — как же мы, товарищ комиссар? С одной стороны…
— А ты решай без одной и без другой стороны.
В голосе его была насмешка. Но Гришин так обрадовался, что комиссар жив, — только беззвучно хихикал, пряча маленький подбородок в воротник гимнастерки.
— Ну? — уже с угрозой спросил Ворошилов. — Будешь драться или отступать?
— Видишь ли, я так рассуждаю: наши под Конотопом разбиты, связи нет… Но где немцы — неизвестно. Это уже дает обстановку. Если мы отступим — мы не выполним задания… Значит, опираясь на неизвестные нам данные, мы должны войти в соприкосновение с противником…
— Фу ты! — Ворошилов тряхнул головой (и понурая лошаденка мотнула головой). — Где ты научился этакой диалектике? Выгружайся сию минуту. Давай — митинг…
— Это и мое решение, Ворошилов.
— Правильно.
— Постой, ты, наверное, голодный?
— Шутка сказать — голодный! Ну, давай, давай, — выгружаться.
Гришин, перегнувшись с площадки вагона, держал коптящий кондукторский фонарь. Ворошилов на нижней ступеньке говорил бойцам, теснившимся у вагона:
— …Только бандит и предатель может брехать в такой серьезный час, — будто нам не справиться с немцами. Кто это крикнул?.. Не справимся с немцами? Подними, командир, фонарь, — хочу узнать в лицо предателя…
Человеческих лиц не было видно, в тусклый свет фонаря попадала ввалившаяся щека с отросшей щетиной или горящие глаза под надвинутыми бровями… Резкий голос Ворошилова разносился по тесно и близко придвинувшейся толпе бойцов:
— …Революционной волей самих трудящихся мы должны установить железную дисциплину… Командир приказал занять фронт, — умереть, а врага не пустить на Донбасс… Этот предмет не подлежит обсуждению… Подлежит обсуждению вопрос — как нам укрепить дисциплину. В наших рядах нет места паникерам и провокаторам… Приказываю — этому, кто крикнул, что нам не справиться с немцами, — выходи к фонарю!..
Он вызывающе протянул руку. Фонарь качался над его головой, — по крепкому лицу его ползали тени, весь он был напряжен. На секунду масса бойцов затихла. Необъятно раскинулись звезды над головами, над вагонами, над черными очертаниями вытянувшихся к звездам пирамидальных тополей… Как ветер, полетел по толпе бойцов нарастающий ропот. Где-то позади — вдруг дикий крик: «Это не я!» И голоса: «Врет! Бери его!..» Толпа зашумела. Раздались удары. Вопль: «Давай его, давай!..» Бойцы раздались, и сквозь их толпу был выброшен к подножке вагона человек в городском пальто. Он тяжело ткнулся, силился приподняться, повалился набок.
Ворошилов вырвал у Гришина фонарь. Нагнулся, освещая разбитое в кровь лицо человека.
— Понятно, — сказал он. — Этого молодца я еще утром заметил на вокзале.
И он быстро фонарем заслонил его от бойцов, придвинувшихся для расправы. Человека подняли. Он крутил головой, валился, не хотел стоять. Несколько рук залезло ему в карманы, вытащили документы; наклонившись к фонарю, прочли, смутились: человек этот оказался рабочим киевского депо из отряда Ремнева. Шмыгая носом, со слезами он повторял:
— Напрасно меня убили, ребята… Ах, напрасно…
По лицам бойцов было видно, что напрасно погорячились, уже кто-то нехорошо покосился на комиссара. Локтями раздвигая бойцов, к человеку придвинулся Бокун. Вглядываясь, положил огромную руку на плечо ему.
— Ребята, а я ж его знаю. Ему фамилия другая. — Бокун вдруг рассердился, закричал чугунным голосом: — Это не ты ли зимой кричал за Учредительное? Жаба!..
Еще до рассвета Луганский отряд верстах в пяти от станции занял позицию — по обеим сторонам полотна. Ворошилов остался в Ворожбе, чтобы вернуть и организовать хотя бы часть отступивших давеча отрядов.
Утро было безоблачное, безветреное. Жарко пели жаворонки над свежезелеными полями. Бойцы, положив винтовки на холмики земли, подставляли солнцу спины; иной, сняв рубашку, с удовольствием поводил лопатками, почесывался. Волнистая степь была безлюдна. Гришин стоял, как жердь, на крыше железнодорожной будки, оглядывая в бинокль горизонт… Правее железнодорожного полотна, по холму, едва различаемые, ползли всадники — Чугай с разведкой.
— Разлагающая обстановка, — проворчал Гришин, опуская бинокль. — Сволочь — эти жаворонки…
Действительно, трудно было придумать более неподходящую обстановку для того, чтобы убивать и умирать в такое благодатное утро. Здесь бы итти за плугом, понукая седых, как серебро, слюнявых волов. Здесь бы, на пороге мазаной хаты, попросить крынку холодного молока у полногрудой дивчины со смеющимися глазами, под пение жаворонка пить это молоко, косясь на девичьи щеки, осмугленные весенней прелестью.