Хрущев все той же усталой походкой, напряженно думая, дошел до середины приемной, поднял голову, огляделся и, увидев Ватутина, твердыми, решительными шагами направился к нему. Желтое в электрическом свете лицо его с большим блестящим лбом и седыми волосами прояснилось, прищуренные глаза заулыбались, и вся невысокая, плотно сбитая фигура словно помолодела.
— Вот, Николай Федорович, и повоюем вместе, — веселым, с хрипотцой голосом сказал он, вплотную подойдя к Ватутину.
— Очень рад, Никита Сергеевич, — заговорил Ватутин.
Решетников удивился и тону голоса и выражению лица Ватутина. Это был совсем не тот Ватутин, которого так хорошо знал Решетников. Строгий и непреклонный с подчиненными, корректный и внимательный с равными, весь собранный в ожидании и напряжении с высшими начальниками, Ватутин проявил сейчас какое-то новое качество, самое важное в его положении.
Понимая состояние Ватутина, Хрущев избежал обычных ободряющих слов о том, что и он рад поработать вместе, и не улыбнулся дружески и приветливо, как это тоже бывает почти всегда в подобных случаях. Он только вздохнул всей грудью, сурово сдвинул светлые брови и глухо, полным напряжения голосом проговорил:
— Нелегкая нам предстоит работа, очень нелегкая.
— Да! И попотеть и потерпеть придется, — сказал Ватутин.
— Ничего! Мы работы не боимся, абы харч, — весело рассмеялся Хрущев и взглянул на Решетникова. — Как догадываюсь, генерал Решетников? Верно, Николай Федорович? Так сказать, наша главная опасность.
— Он самый, Никита Сергеевич, — улыбнулся и Ватутин. — Думал, в Москве останется. Нет, опять едет на наши головы.
— Ну что ж, будем держать ухо востро, — с прежней веселостью пожал Хрущев руку Решетникова. — А впрочем, я слышал, что он не столько контролер, сколько критик. Верно, Николай Федорович?
— Да еще какой! — к удивлению Решетникова, с дружеской усмешкой сказал Ватутин. — Неделю назад в моем собственном кабинете он меня громил похлестче, чем здесь, и по тем же самым вопросам.
— Вот вы какой! — вскинул брови Хрущев. — Люблю задиристых людей. С ними не закиснешь. А с теми, кто только каблуками щелкает да поддакивает, скука, преснятина. Так, Николай Федорович, — оборвал Хрущев шутливый разговор, — какие у вас планы?
— Я немедленно, сейчас же на фронт. Нужно все организовать, как решено здесь.
— И как можно быстрее! А мне придется денька на три в Москве задержаться. Очень дел много. Все, что для нашего фронта нужно сделать здесь, я сделаю.
— Главное, Никита Сергеевич, пополнение людьми, вооружением, техникой.
— Это я беру на себя. Вы ничем не отвлекайтесь. Создание обороны мощнейшей, неприступной — первостепенная задача.
Они стояли — оба невысокие, плотные, с серьезными, озабоченными лицами, — обсуждая множество вопросов и проблем, которые им, руководителям огромного воинского коллектива, придется выполнять.
Слушая их, Решетников пристально изучал Хрущева, стараясь составить о нем свое мнение. Хоть и живой, решительный человек был Решетников по своему характеру, но с новыми людьми, особенно с большими начальниками, сходился трудно. Много раз в жизни он ошибался в людях, много повидал измен внешне преданных друзей, много знал случаев, когда человек в самую трудную минуту оказывался совсем не таким, каким представлялся раньше. И это, даже при его кипучем характере, всякий раз при встрече с новым человеком настораживало Решетникова. Сейчас же, впервые увидев Хрущева, нового члена Военного Совета фронта, с которым ему, представителю Генерального штаба, не раз придется сталкиваться при работе, Решетников не чувствовал этой настороженности. Было в Хрущеве какое-то удивительное сочетание внешнего обаяния, душевной простоты, внутренней силы и неуловимой властности.
Никто еще, кого знал Решетников, не производил на него такого сильного впечатления с первой же встречи. Теперь он начал понимать, почему так говорил с ним Ватутин. Хрущев обладал тем, чего так не хватало сейчас Ватутину, — душевной силой, способной и поддержать, когда трудно, и вдохнуть энергию, когда нахлынут сомнения, и сказать напрямую, властно потребовать, когда ошибешься.
Разговор Хрущева и Ватутина затянулся. Уже померк электрический свет и высокие окна приемной пламенели под солнцем. Новый день перевернул новую страницу в истории большой войны.
Дряхлый, во многих местах прошитый пулями вагон натруженно скрипел, качался, лязгал разболтанными буферами и надоедливо стучал колесами на стыках рельсов. Вместе с вагоном плавно раскачивались двухъярусные нары, железная печь-времянка и все три десятка молодых солдат, шестые сутки томившихся в этом жилье на колесах. Давно были перепеты все известные песни, давно рассказаны занимательные и скучные истории, и наступило то нетерпеливо-нервное ожидание, которое охватывает людей, едущих на фронт.
В распоясанных гимнастерках, без ушанок, многие в одних носках и портянках, солдаты лежали и сидели на дощатых нарах, подбрасывали в печку дрова, грудились у двери, глядя на проплывавшие мимо поля, едва очистившиеся от снега. Все были молчаливы, задумчивы; видимо, каждый вспоминал то, что осталось позади, и думал о неизвестном будущем. И только один из них, невысокий, веснушчатый паренек с большими, по-мальчишески оттопыренными ушами и нежным румянцем на курносом лице, был необычайно весел и возбужден; разгоревшимися карими глазами восхищенно глядел он на мелькавшие мокрые поля, на голые, темные от сырости рощи и перелески, на облупленные железнодорожные будки.
— Тамаев, это родина твоя? — видимо поняв состояние паренька, спросил кто-то с верхних нар.
— Родина! — протяжным вздохом ответил паренек.
— Родился тут, Алеша, да? — настойчиво переспросил совсем маленький, худенький, с остроскулым смуглым лицом Ашот Карапетян.
— И родился, и рос, и учился! Вот там, километров шестьдесят отсюда. На самом берегу Оки, у воды, как говорят у нас.
— А мой родина, ой, далеко! Черное море знаешь? Вот там. Только вода у нас соленый-соленый!
Этот разговор словно всколыхнул всех. На нарах, у погасшей печки, у распахнутой двери наперебой загомонили звонкие и хриплые голоса, мечтательно заблестели глаза, перекатом рассыпался радостный смех, и весь вагон наполнился веселым гулом.
Словно в полусне, Алеша смотрел в дверь вагона и не заметил, как поезд подошел к большой станции и остановился.
По мокрой и грязной платформе суетливо бегали солдаты. Тревожно осматривалась по сторонам пожилая женщина в огромной черной шали. В поисках пищи шныряла между людьми худая, облезлая собачонка. К вагону подходил сопровождавший команду пополнения лейтенант. За ним походкой моряка, вразвалку вышагивал коренастый солдат в серой десантной куртке, с объемистым вещмешком за спиной и каким-то длинным свертком в руках.
— Сюда садитесь, — остановись у распахнутой двери вагона, сказал коренастому лейтенант. — А вы потеснитесь немного, освободите место товарищу, — добавил он, глядя на сидевших в вагоне, и ушел.
— Здорово, орлы! — одним махом вскочив в вагон, выкрикнул коренастый и, вытянувшись, как перед большим начальством, тем же зычным голосом представился: — Еще пока не гвардии рядовой Гаркуша Потап Потапович, от роду тридцать пять лет, ни дома, ни хаты нет, никогда не было и, може, не буде… О-о-о! — озорными глазами осматривая примолкших молодых солдат, насмешливо протянул он. — Я думав, це орлы-гвардейцы, а бачу не орлов, а сусликов. Здорово, суслики! — вновь строго вытянувшись, выкрикнул он. — Мовчат, — словно обращаясь к кому-то, удивленно осмотрелся он по сторонам. — Скажите на милость, мовчат! Та що ж це такэ! Та хто ж вы? — пересыпал он свою нарочито смешливую речь украинскими словами. — А ну, вот ты, — повернулся он к Алеше, — кто ты такой будешь?
— Станковый пулеметчик, — смущенно пробормотал Алеша.
— Кто, кто? — сморщив полное, с густыми сросшимися бровями и длинным, изгорбленным носом лицо, едко переспросил Гаркуша. — Пулеметчик, говоришь? Та якой з тэбэ пулеметчик! Пулеметчик — это ж грудь — сажень, рост — пид потолок, глаза — огонь и голос — як труба военная. А ты ж кирпатый, та ще курносый, та й росточек, як у того школяра, шо матка по утрам пирожками пичкае.
— Вы… вы вот что, — вдруг выскочил из-за Алешиной спины и ринулся на Гаркушу Ашот. — Вы грубиян, вы нахал, вы плохой человек…
— Стой, стой! — невозмутимо проговорил Гаркуша и, недоуменно разводя руками, обвел всех насмешливым взглядом. — Товарищи дорогие, что ж получается? Человек в гости к вам пожаловал, а его чуть не в штыки. Грубиян, нахал, плохой человек! Як це понимать? Ну, сам ты посуди, — подступил он к Ашоту, — ты, я бачу, кавказский человек, а кавказцы гостя никогда не обижают! Так я понимаю?