Нищий таджикский поселок, прилепившийся к кордону, помещающемуся в старинной крепости Дарвазских Миров, заснул. На устланную мягкой пылью дорогу вышел дряхлый сторож в розовой от лунного света чалме, крича: «Алло! Алло! Базар безопасен».
В это время к дозорной кордонной «кале» — башне подскакал какой-то человек в мокрой одежде и с головой, прикрытой седельным мешком. Его провожали два конных красноармейца, назначенных в объезд по патрульной тропе. Он был необычайно возбужден, жестикулировал и громким голосом говорил по-местному:
— Браударо (товарищи), — бросился он к начпоста и контролеру пропускного — пункта, выбежавшим во двор, — скорее пошлите кого-нибудь! Скорей! За четыре парсанга (парсанг — восемь километров) отсюда погибают мусульмане.
— Кто они? — спросил начпоста.
— Мухаджиры (эмигранты), возвращающиеся из Афганистана.
Красноармейцы бросились к конюшням. В указанном всадником направлении было отправлено восемь человек. Я поехал с ними.
Сейчас же за кишлаком дорога под крутым углом подымалась вверх, превращаясь в опасную и труднопроходимую горную тропинку. Похрапывая и косясь, кони шли, осторожно выбирая место для шага. Время от времени раздавался громкий шелест срывающихся из-под копыта камней, образовавших у нас за спиной громко грохочущую осыпь.
За два часа мы проехали шесть километров, пока на повороте тропы, внизу, снова не заблестел Пяндж. Мы спешились, взяли коней под уздцы и вступили на шатающийся, устланный к амышевыми плетенками, узкий помост без перил, под которым на глубине трех четвертей километра бурлила река. «Овринг» тянулся на шестьсот метров. Все шли гуськом. Никто не произносил ни слова, стараясь удержать равновесие, когда овринг, закрепленный на вбитых в расщелины скал балках, начинал шататься под ногами. Наконец мы услышали несколько выстрелов, пули пролетели у нас над головами, и мы выехали на площадку, покато спускавшуюся к реке. На площадке теснились какие-то люди, словно только что вышедшие из воды, в рваных халатах и в чалмах с обмотанными вокруг шеи хвостами. Рядом валялись надутые воздухом козьи мехи, на которых в Дарвазе переплывают самые опасные стремнины. В ночной тени эти люди были похожи на мертвецов.
— Сахибо, — завыли они навстречу нам, перебивая друг друга, — мы здешний народ — дарвазцы. Дарвазский бек нас сманил в Афганистан. Теперь хотим возвратиться. Спасите! Нас встретили басмачи Шукрулла-хана и преследуют нас.
Красноармейцы дали несколько выстрелов в воздух. На афганском берегу тотчас же перестали стрелять. Окружив реэмигрантов, наш отряд двинулся назад. Часам к трем утра мы были возле заставы.
Реэмигрантов оказалось тридцать один человек. Во дворе поста был поставлен стол, и начался допрос, при огне маленькой керосиновой лампы и закатывающейся луны.
— Согласно постановлению всетаджикского съезда о порядке реэмиграции трудового дехканства, — сказал контролер проппункта, — вы имеете право вернуться на место, где жили до изгнания. Вы должны сообщить только сведения о себе и о причинах бегства.
— Бежали, потому что все бежали, — ответил один, — воротились, потому что нам не давали хлеба. Мы жили везде, от Паншира до Читрала. Нигде у нас не было земли, и скот у нас отняли, и у нас не было даже тутовой муки, которой питаются бедные люди. В Бадахшане с нас брали по пятнадцати рупий с головы скота, а из Читрала нас выгнали ингризы. Мы решили вернуться обратно, но на границе нас встретили бухарские басмачи. И мы бросили последних ишаков, и два человека были убиты. Одна женщина попала в плен.
Реэмигрантов разместили в палатках во дворе, где они развели яркий костер. Мы вернулись в бараки для короткого сна.
Наутро, едва запестрел рассвет и стал виден другой берег, за которым смутно и мрачно вырисовывались очертания Гиндукушских гор, мы заметили какое-то оживление возле афганского поста. Ворота в пост были закрыты, и на стене, как всегда, дежурил сарбаз в кителе и черной чалме. Зато возле стен собралась какая-то толпа, в которой было несколько вооруженных всадников.
— Это нё афганцы, это басмачи, — сказал мне один из реэмигрантов. — Они хотят убить женщину, взятую у нас.
Я взял бинокль и навел на афганский берег. Какие-то люди собирали на берегу круглые камни, выбитые течением из русла. Посредине стоял мулла, по длинным волосам которого можно было узнать афганца, и связанная женщина, почти девочка, с открытым лицом и без покрывала. Она была в красной рубашке, доходившей почти до пят.
Когда было собрано достаточно камней, мулла что-то сказал, подал знак, и два басмача стали рыть в земле яму. В яму поставили женщину и засыпали ее землей до живота. После этого толпа раздалась, и мулла бросил в женщину камень, попавший ей в висок. Удар был не очень силен, потому что она только пошатнулась и крикнула тонким птичьим голосом, донесшимся до нашего поста. Толпа с воем взялась за камни. Я бросил бинокль и ушел во двор заставы…
Рассказ гидрографаИстория волнистого тавра, в которой говорится о том, как овцы взяли в плен шайку туркменских бандитов, предводительствуемых головорезом Якши-Гельды, известна каждому, кто имел когда-нибудь отношение к службе на Нижнем Пяндже. Спросите у любого красноармейца на погранзаставах от Термеза до Сарай-Камара и Джиликуля. Он вам расскажет ее пространно и с прибавлением самых невероятных подробностей. Мне самому иногда становится трудно отличить правду от вымысла, несмотря на то, что эта история никому так хорошо не известна, как мне. В ту ночь я был единственным свидетелем ее завязки. Я один наблюдал геройскую смерть круторогого и помню, как его дрожащий пудовый курдюк обагрился кровью, и туркмен взмахнул ножом, и заблеяли овцы.
Работа гидрографа, признаться, довольно однообразна. Я принял место гидрографа-наблюдателя на реке Кизыл-Су только оттого, что другие пути были для меня закрыты. Было это в прошлом году — до моего перевода сюда. Неудачная колотая рана в плечо во время польской войны, когда живорезы в околотке отпилили мне руку, сделала меняинвалидом. Горькая и досадная участь для здорового человека. Половинная жизнь, серая и бесполезная, распределенная по графам получек инвалидной книжки. Не правится мне это. Человеку без работы быть нельзя. Поэтому-то мне пришлось себя законопатить, в конце концов, в эту одинокую палатку, где единственным развлечением служат поездки за восемьдесят километров, в Сарай-Камар.
В конечном счете эта жизнь была не так уж плоха. Все мои обязанности заключались в том, чтобы несколько раз в течение дня измерять и записывать, при помощи несложных приборов, ежедневный расход воды, колебания ее температуры, скорость течения, высоту уровня и отход русла протоки. Дело в том, что Кизыл-Су в своей дельте, перед впадением в Нижний Пяндж, разделяется на несколько притоков, окруженных к амышевыми зарослями и низкими болотистыми урочищами. Горы оттуда довольно далеко. За последние месяцы, помню, я стал замечать, что на Кизыл-Су произошло много перемен. Рукав Даркот, где находится мой гидропункт, сильно обмелел и заглох, потеряв выход к Пянджу. Крупная рыба ушла. Осталась только разная речная мелкота. И бурноводный прежде Даркот стал походить на заросший тиной пруд.
Все это не мешало, конечно, моей работе. В моем распоряжении была багорная лодка, «тонновка», управляться с которой помогал мне кулябский таджик Ризок, отличавшийся необычайной молчаливостью и странной способностью исчезать, неизвестно куда. В ту ночь Ризок уехал в Сарай-Камар по моему поручению.
Досадный «афган» — июльский южный ветер — рождает во всех людях какое-то неопределенное беспокойство, похожее на состояние припадка. Жизнь кажется страшной и бесконечной. Стиснутый душным полднем день тянется без конца, и, когда наступает ночь, с востока вливается тьма, не давая облегчения. Весь колючий жар, принесенный ветром из пустынь Афганистана, обрушивается на палатку, раскаляя и без того невыносимый воздух. В ту ночь я лежал у себя в палатке на раскладной кровати, измученный головной болью и одиночеством. Я давал даже зарок при первом удобном случае бежать из этих мест. Наконец я стал засыпать, прислушиваясь к заливистому лаю шакалов и гудению ветра, грозившего снести палатку с кольев. Последней моей мыслью было: «Шакалы — к перемене погоды». Затем я впал в забытье.
Меня разбудил какой-то шум вокруг палатки. Упал брезент, и я очутился прикрытым и спеленутым со всех сторон. Снаружи на меня навалилась какая-то тяжелая туша, чрезвычайно больно наступившая на мое лицо. Я почувствовал, как из-под моей головы выхватили винтовку. Затем туша сползла куда-то вбок, и я, больше удивленный, чем испуганный, принялся выбираться из брезента. В ветреной темноте, лишенной звезд и блеска, почти ничего нельзя было разобрать. Рядом со мной скорей угадывались, чем — виднелись, несколько высоких темных фигур, переговаривавшихся между собой на каком-то отрывистом и крикливом языке. Вслушавшись, я узнал туркменскую речь.