— Какая причина? — предчувствуя недоброе, спросила она.
— Его нравоучений и выговора.
— Что ты говоришь, Геннадий! — в страхе упрекнула Лариса Константиновна, представив всю унизительность своего положения, если муж только намекнет, что лишь она, давняя знакомая Горина, причина всего, почему к нему стали плохо относиться в дивизии.
— Что думаю…
Аркадьев встал, переломил черные, с острыми стрелками на изломе брови, сделал шаг к двери.
— Ты куда? — спохватилась Лариса Константиновна.
— Разве тебе не все равно? — сдвинул губы Аркадьев.
— Я бы не спрашивала.
— Ну… хотя бы пройдусь по улице, — более спокойно ответил Аркадьев, и Лариса Константиновна не стала его удерживать, надеясь, что прогулка успокоит его и тогда можно будет объяснить мужу всю безобидность ее знакомства с Гориным. Но вот он подошел к серванту, достал бутылку с коньяком и жадно выпил рюмку.
— Ты что обещал, когда звал меня сюда? — На глазах Ларисы Константиновны навернулись слезы.
— Горит.
— Этим не тушат.
— Столько лет прожить чужой…
— Неправда.
— Хочешь доказать, что любила?
— Невозможно, если ты забыл то хорошее, что было в нашей жизни.
— В Москве казаться любимой легко, было где душу отвести, театры на каждом углу. А здесь, у черта на куличках…
— Причина не в этом.
— Любят любого. Ну ладно. Завтра в Москву не уедешь? — усмехнулся Аркадьев. — Тогда успеем выяснить, кто в чем виноват.
По крутой лестнице Аркадьев медленно сошел вниз, открыл дверь и увидел группу офицеров, столпившихся вокруг шахматистов. Хотел подойти, но тут же раздумал и быстро свернул за угол дома. На опустевшей улице остановился. Идти было некуда. Во всем городе ни друга, ни товарища. И вообще они как-то растерялись. Те, что были в Москве, забылись, новые не нравились или жене, или ему. Вот и не к кому было податься в горькую минуту. Из здешних знакомых ближе всех был генерал Амбаровский, но он в соседнем городе. Да и не расскажешь ему о многом — начальник.
Злость, которую смягчила рюмка коньяку, снова изжогой подступила к горлу. Ноги сами собой понесли к темному концу улицы. Шаг замедлился лишь в тот момент, когда меж темными молодыми тополями показалась белая крыша домика-коттеджа. Сюда Геннадия Васильевича не раз приглашала в гости Любовь Андреевна, жена заместителя командира дивизии, уехавшего в командировку за границу. Можно было зайти — Геннадий Васильевич задумался.
Три года назад он познакомился с ней в Сухуми, провел несколько вечеров. Там она его побаивалась, здесь, кажется, он — ее. Вот оторопели, не хотят идти ноги, а месяц назад пришлось краснеть — несколько раз прошел мимо и дождался упрека: «Геннадий Васильевич, вы не узнаете или не замечаете знакомых?» — хотя живость и лукаво-ласковая улыбка Любови Андреевны тянули к себе.
Аркадьев остановился. Ему захотелось увидеть ее, посидеть, помолчать, неопределенно вздохнуть и махнуть рукой, если догадается, от чего муторно на душе. Краем сознания прошла мысль: «А может, порвать с Ларисой… и кончится нервотрепка? Эта не изнежена музыкой, театрами, в Москве ни папы, ни квартиры».
Как ни одиноко было Аркадьеву, он не решился зайти на огонек. Прошел до реки, бросил несколько камешков в темную воду и побрел назад. Издали кинул на домик взгляд. Света в окне уже не было, от деревьев веяло сном, и Геннадий Васильевич тоскливо вздохнул, представив свою квартиру, спину жены, застывшую в брезгливом ожидании его прикосновения.
Вдруг собственное имя, произнесенное мягко, чуть удивленно, испугало его. Он остановился. В калитке стояла Любовь Андреевна.
— Гуляете, один?!
— Да, прошелся перед сном, — ответил Аркадьев сдавленным голосом.
— Шли мимо, могли пригласить меня. У реки, видимо, чудно?
— Да, красиво.
— Нехорошо. Одна в поздний час я боюсь, — поежившись, проговорила Любовь Андреевна.
— А я считал вас храброй.
— Смотря в чем.
— Не секрет?
— Нет. Заходите во двор, иначе сплетен не оберетесь.
— А вы их не боитесь? — Аркадьев прошел за калитку.
— Нисколько. Муж пока верит. Пойдемте в дом — мы не юнцы шептаться в темноте.
Войдя в дом, Любовь Андреевна зажгла свет, задернула занавеску.
— Вы чем-то расстроены, Геннадий Васильевич? Садитесь.
— Для командира полка испорченное настроение дело нередкое. Сами знаете.
— Знаю. Только служебные неприятности командиры полков обычно переживают в семье.
Поправляя плетеную прическу, отливающую темной медью, Любовь Андреевна через зеркало бросила взгляд на Аркадьева. Тот с горестной усмешкой приподнял плечи.
— Или… быть красивой — быть счастливой, а жить с красивой…
— Вы тоже красивая, — уклонился от ответа Геннадий Васильевич.
— Куда мне до вашей жены.
— У вас одно существенное преимущество — на пять лет моложе.
— Что толку из этого преимущества.
— Да, быть несколько моложе — не всегда благо. Во всяком случае, для мужчины, — уточнил Аркадьев.
— Если жизнь — в одной службе.
— Хочешь не хочешь, а в нее, в сущности, втиснута вся жизнь.
— Не думала, что и вас она оседлала.
— Хотел сам оседлать ее, да не дают. Вот сегодня получил назидательный урок, как надо командовать полком, — ухмыльнулся Геннадий Васильевич.
— От Знобина?
— Н-нет.
— Михаила Сергеевича? — недоверчиво спросила Любовь Андреевна. — За что же?
— Формально — за драку подчиненного, а по существу… — и вдруг в полуулыбке приподнял густые брови: — может быть, вы знаете? Вращаетесь в здешних кругах…
— Ах, какие они, эти круги? Но если хотите, завтра поговорю с женой Горина.
— Ну зачем? От нравоучений еще никто не умирал, если сердечные клапаны не изношены. Лучше расскажите, как прожили эти годы.
— Без перемен, как говорят предсказатели погоды. А у вас?
— Тоже.
— Ну… стали полковником.
Аркадьев окинул взглядом квартиру. Нет, ничто не говорило о том, что у Любови Андреевны появился ребенок. Видимо, от этого вздохнула. Посочувствовать — неуместно. И он начал рассказывать о себе. Она слушала внимательно, с интересом и участием, и Геннадию Васильевичу стало легко, захотелось говорить шутливо, бездумно. Любовь Андреевна, желая дать понять ему, что ее внимание — не легкомыслие соскучившейся от одиночества женщины, благоразумно напомнила:
— Вам пора домой, Геннадий Васильевич.
Аркадьев повернул руку с часами и долго смотрел на них, не решаясь поднять померкшие глаза. Любовь Андреевна догадалась, почему, и у двери сочувственно сказала:
— Будет трудно, заходите. Побудем вместе, и обоим станет легче.
Аркадьев сдержанно улыбнулся.
За окном занялся рассвет. Горин открыл глаза, сразу, будто по тревоге. Но телефон молчал. В квартире была дремотная тишина. Только в соседней комнате настенные часы, подарок министра обороны, мерно отбивали время. Михаил Сергеевич осторожно повернулся на спину, скосил взгляд на жену — не проснулась. Лишь тонкие черные брови ее тревожно вздрогнули, напомнив вчерашний день: разговор с Сердичем и Берчуком, беседу с молодыми офицерами и дочерью, встречу с Ларисой Константиновной. Из всех этих событий только разговор с Сердичем и Берчуком казался законченным. В других что-то было сделано не так, и Горину стало досадно. Не потому ли, подумал он, что не чувствовал в себе обычной уверенности? Но разбираться в самом себе ему сейчас не хотелось, как не хотелось впускать под одеяло утренний холодок, проникший в комнату через открытое окно.
Раздумья о прошлом, как детский кораблик по весеннему потоку, сами собой потекли, куда им хотелось. Они то ускоряли свой бег, то замедляли его и кружились на одном месте. Невольно думалось о том, как быть дальше, как нести службу, чтобы к старости не было тоскливо от того, что многое из задуманного осталось не сделанным, а возможное счастье с Ларисой Константиновной — упущенным. За четверть века в строю он не все выполнил: записки о пехотинцах на войне лишь начал, о жизни полка написал всего несколько статей. А надо бы книгу.
«За такую книгу не поздно взяться и сейчас», — упрекнул себя Горин. Раньше она могла получиться облегченной. Теперь в ней можно использовать то, что найдут для улучшения службы Сердич и Берчук, а согласятся — засесть за нее вместе с ними.
Уверенность заметно уменьшилась, когда подумал о времени. Служба забирала все без остатка. И дальше будет не легче. А может быть, заинтересовать какого-нибудь журналиста? Мысли твои — перо его. Но где найдешь такого, чтобы год жил рядом и насквозь пропитался, переболел всеми болезнями военной службы, сотни раз подумал, что тревожит и лихорадит ее, чем доставляет радость? Наезды мало что дадут. «Так, значит, писать самому? — спросил себя Горин. — Тяжело. А если не торопясь, по две-три странички в неделю, в отпуск побольше? Года за полтора-два можно сбить рукопись, а потом уже пойдет легче…»