Этот вполне рутинный для меня полет проходил в молчании. Штурман был предельно занят аппаратурой и я не пытался отвлекать его. Перед каждым изломом маршрута, как и положено навигатору, он предупреждал меня: «Командир, внимание! Смена курса» — и называл, с каким показателем компаса следует топать дальше. Облачность держалась кучевая, не очень мощная, и мы то ныряли в белую влажную муть, то выскакивали на голубой простор чистого неба. Признаюсь, я не слишком въедливо следил за пролетаемой местностью: во-первых, по заданию не требовалось выходить на какой-то точечный, трудно опознаваемый ориентир; во-вторых, сам по себе маршрут не отличался какой-либо особой сложностью в-третьих, на борту присутствовал знаменитый в прошлом штурман, и читать землю входило в круг его обязанностей. Говорю это без тени иронии, его — штурмана — знали и Военно-воздушные силы и Полярная Авиация, и Аэрофлот.
В таком раскрепощенном полете я мог думать, о чем мне заблагорассудится. И я стал вспоминать о времени, когда «пахал» инструктором учебно-тренировочного центра. Кого только не пришлось вывозить на новой материальной части, ставить, так сказать, в строй. Досталось учить и болгар. Славные они были ребята — сообразительные, до ужаса дисциплинированные, хотя и шустрые. Представляете, в первых полетах на спарке пытались даже честь отдавать, едва заслышав и поняв мою команду. Все бы ничего, да вот беда — качает слушатель головой из стороны в сторону, по-болгарски это означает — да, а по-нашему-то — нет, мотает сверху вниз — по-ихнему понимай — нет, а по-нашему, сами знаете, — да. Вот и гадай — понял меня слушатель или не понял? Перевел он с русского на болгарский или с болгарского на русский, когда и туда и сюда головой повертел. Но ничего, постепенно привыкли, точнее сказать, приспособились друг к другу и залетали мои шустрые мальчики, как положено.
Было. Приятно вспомнить — ведь это я дал ребятишкам реактивные крылья. Горжусь — я! А лет через десять, прилетев в Софию, разыскал одного из своих «крестников». Оказалось, с истребителями он расстался, пересел на транспортные корабли, преуспел, выдвинулся, был допущен возить высокое начальство. Заметно заматерел парень, привык — перед ним двери открывают, но меня встретил с полным почтением — учитель, как никак, а в авиации на этот счет традиции строгие. Случилось, что его жена с дочкой были в отъезде, отдыхали, кажется, в Греции, поэтому он пригласил нас отобедать в аэропортовском ресторане. Усадив нас с женой в отдельном начальственном кабинете, сказал: извините, я на пять минут отлучусь, надо распорядиться… И сразу заколыхались двери — в кабинет поминутно заглядывали и тут же исчезали симпатичные молоденькие мордахи. Позже выяснилось — мой «крестник» был любимцем всей аэродромной обслуги, и официантки ринулись разглядывать учителя своего кумира, полагая, очевидно, увидеть этого авиационного дедушку с седой бородой и круглой лысиной. Кажется, девушки были сильно разочарованы, а я только тогда осознал, что разница в возрасте между мной и «крестником» никак не больше пяти-семи лет. Смена авиационных поколений идет куда быстрее, чем в обычных, земных ремеслах…
И тут я услыхал глуховатый голос штурмана.
— Курс восемьдесят шесть, вертикальная пять в секунду, начали снижение, командир.
Точно исполнив штурманские указания, я глянул на землю — вправо посмотрел, влево и не сразу понял, где же именно мы находимся, то есть наше общее местоположение никаких сомнений не вызвало, а детальная ориентировка требовала уточнения. Вытаскиваю из-за голенища потрепанную карту миллионку, пробегаю взглядом вдоль реки, нахожу характерное пересечение шоссейной дороги и железки… та-ак, все ясно. До дому нам остается лететь минут шесть.
Точно в расчетное время приземляемся. К моему полнейшему удивлению штурман молча выбирается из кабины и, не произнеся ни слова, шагает прочь от самолета.
Немного позже, уже в летной комнате, на меня буквально набрасывается мой главный друг. Раздосадован он предельно:
— Ты сдурел, старикашка? Я же тебя специально проинструктировал, предупредил, человека щадить надо, восемь лет тюряга — не фунт дыма! Вот уж не думал и не гадал, что ты такое отмочишь…
— А что случилось? — ничего не понимая спрашиваю я, — Чего такого непозволительного я сделал?
— Не прикидывайся наивняком! Ты вытащил на подходе к дому карту? Ну, вытащил, что же тут такого?
— Как что?! Человек решил — контролируешь точность его прокладки! У такого штурмана командир корабля должен спрашивать: где мы? И верить ему, а не ползать, как муха, по изжеванной миллионке и искать, куда он залетел…
— Слушай, мне ужасно обидно, я совсем ненароком обидел хорошего человека, я вовсе не представлял, что такое может быть… Что же теперь делать?
— Иди, извинись, он ведь переживаете. Ему наверняка метится — опять казнят недоверием… Пожалей старика.
— А что я ему окажу?
— Не знаю. Думай!
И я пошел разыскивать штурмана.
А-ты баты, шли солдаты, шли солдаты на базар… не то!
Старый барабанщик, старый барабанщик, старый барабанщик долго спал… не то! Левой правой, левой правой марширует черт кудрявый, и тут поток мыслей, если только это были мысли, резко оборвался. Я увидел штурмана, пригорюнившись он сидел на садовой, в прошлом зеленой лавочке. Вид у него был отсутствующий.
— Приношу извинения, — сказал я громко, — и прошу учесть — семнадцать лет я летал исключительно на истребителях, сам себе штурман, сам себе радист, сам себе стрелок… Привык… Извините.
— А командиром на бомбере давно начал? — спрашивает штурман довольно миролюбиво.
— Сегодня был четвертый полет.
— Какой, какой? Четвертый? Знал бы, ей богу, не полетел с тобой, мне нельзя приключения на свою жопу искать, дочке второй годик только.
Вот тебе и старик — подумал я.
А он протянул мне руку:
— Подружим. Ничего… истребитель.
Лет, наверное, в сорок или чуть позже меня стало все чаще тянуть на воспоминания о далеком прошлом. И воспоминания эти делились на два сорта — одни были светлыми, они украшали минувшее, другие шли под отрицательным знаком. Почему-то те, что не украшали прошлое, представлялись более значительными, они требовали нового осмысления. Были и такие сцены из минувшего времени, что мне, взрослому человеку, никак не удавалось отнести к определенному сорту.
Мне, пятилетнему, когда память не была еще замусорена ни житейским опытом, ни обязательными уроками политграмоты, мама начала преподавать французский язык. Сама она, не получившая никакого педагогического образования, совершенно стихийно обратилась к так называемому, если не ошибаюсь, фонетическому методу: никакой грамматики, никакого алфавита даже, просто она говорила со мной исключительно на чужом языке, показывала на окружающие предметы и называла их французские имена, а еще в ход шли картинки в иллюстрированных детских книжках — это что? а это?.. Сколь научно оправдан был такой метод, сказать затрудняюсь, знаю только, что годам к семи я довольно бойко залопотал по-французски и должен был вот-вот приступить к освоению грамматики, когда случилась почти катастрофа — язык Лафонтена, Руссо, Вольтера… в нашей стране объявили дворянским и потому, естественно вредным пережитком. Надо было переключаться на немецкий, объявленный языком науки, передовой техники и таким образом языком будущего.
Меня покорно переключили. Французский стал забываться, угасать в еще неокрепшем мозгу и, кажется, совершенно изгладился в памяти. Так прошла, можно сказать, целая жизнь, когда я попал в Париж. Услыхав щебетание парижанок, ощутил тяжелейший приступ грусти — сколько же потеряно! С нашей делегацией работала очень милая переводчица. Была она не молода, явно не этуаль, но жизнерадостна и предельно остроумна. Что такое парижский шарм, словами не выразить, его надо ощутить… Ощутив, я набрался смелости и, учинив невероятное насилие над собственной памятью, произнес:
— Вy зет тре жантиль, мадам! Что должно было означать — вы очень симпатичны, мадам.
— О-о, оказывается вы говорите по-французски! Се манифик (это замечательно) — ободрила меня парижанка.
— Нон, же не парль па франсе, же парле кан же этэ пти (нет, я не говорю по-французски, я говорил, когда был маленьким)…
— Се бьен, мон ами, плю кураж… са ва! Кеске ву пуве дир анкор? (Прекрасно, мой друг, смелее… Что вы можете сказать еще?)
— Ля канар, ля шваль, манже, буа (утка, лошадь, есть) выпалил я весь жалкий запас, всплывавших из темных глубин слов, и вдруг:
— Же ву эм, ма шери! (Я люблю вас, моя дорогая!)
— О-ля-ля! Вы далеко пойдете. Еще?
— Же ве дормир авек ву (я хочу спать с вами) — окончательно расхрабрился я.
— И это вы запомнили в пять лет? Нет слов… Еще, пожалуйста.