– Вставай, Васька, – повторила мать. – Залезь на чердак и посмотри. Кажется, Алешино горит.
Васька быстро натянул штаны и по крутой лесенке взобрался на чердак.
Неловко цепляясь впотьмах за выступы балок, он добрался до слухового окошка и высунулся до пояса.
Стояла черная, звездная ночь. Возле заводской площадки, возле складов тускло мерцали огни ночных фонарей, вправо и влево ярко горели красные сигналы входного и выходного семафоров. Впереди слабо отсвечивал кусочек воды Тихой речки.
Но там, в темноте, за речкой, за невидимо шумевшим лесом, там, где находилось Алешино, не было ни разгорающегося пламени, ни летающих по ветру искр, ни потухающего дымного варева. Там лежала тяжелая полоса густой, непроницаемой темноты, из которой доносились глухие набатные удары церковного колокола.
15
Стог свежего, душистого сена. С теневой стороны, укрывшись так, чтобы его не было видно а тропки, лежал уставший Петька.
Он лежал тихо, так что одинокая ворона, большая и осторожная, не заметив его, тяжело села на шест, торчавший над стогом.
Она сидела на виду, спокойно поправляя клювом крепкие блестящие перья. И Петька невольно подумал, как легко было бы всадить в нее отсюда полный заряд дроби. Но эта случайная мысль вызвала другую, ту, которой он не хотел и боялся. И он опустил лицо на ладони рук.
Черная ворона настороженно повернула голову и заглянула вниз. Неторопливо расправив крылья, она перелетела с шеста на высокую березу и с любопытством уставилась оттуда на одинокого плачущего мальчугана.
Петька поднял голову. По дороге из Алешина шел дядя Серафим и вел на поводу лошадь: должно быть, перековывать. Потом он увидел Ваську, который возвращался по тропке домой.
И тогда Петька притих, подавленный неожиданной догадкой: это на Ваську натолкнулся он в кустах, когда хотел свернуть с тропки в лес. Значит, Васька уже что-то знает или о чем-то догадывается, иначе зачем же он стал бы его выслеживать? Значит, скрывай, не скрывай, а все равно все откроется.
Но, вместо того чтобы позвать Ваську и все рассказать ему, Петька насухо вытер глаза и твердо решил никому не говорить ни слова. Пусть открывают сами, пусть узнают и пусть делают с ним все, что хотят.
С этой мыслью он встал, и ему стало спокойнее и легче. С тихой ненавистью посмотрел он туда, где шумел алешинский лес, ожесточенно плюнул и выругался.
– Петька! – услышал он позади себя окрик.
Он съежился, обернулся и увидал Ивана Михайловича.
– Тебя поколотил кто-нибудь? – спросил старик. – Нет… Ну, кто-нибудь обидел? Тоже нет… Так отчего же у тебя глаза злые и мокрые?
– Скучно, – резко ответил Петька и отвернулся.
– Как это так – скучно? То все было весело, а то вдруг стало скучно. Посмотри на Ваську, на Сережку, на других ребят. Всегда они чем-нибудь заняты, всегда они вместе. А ты все один да один. Поневоле будет скучно. Ты хоть бы ко мне прибегал. Вот в среду мы с одним человеком перепелов ловить поедем. Хочешь, мы и тебя с собой возьмем?
Иван Михайлович похлопал Петьку по плечу и спросил, незаметно оглядывая сверху Петькино похудевшее и осунувшееся лицо:
– Ты, может быть, нездоров? У тебя, может быть, болит что-нибудь? А ребята не понимают этого да все жалуются мне: «Вот Петька такой хмурый да скучный!..»
– У меня зуб болит, – охотно согласился Петька. – А разве же они понимают? Они, Иван Михайлович, ничего не понимают. Тут и так болит, а они – почему да почему.
– Вырвать надо! – сказал Иван Михайлович. – На обратном пути зайдем к фельдшеру, я его попрошу, он разом тебе зуб выдернет.
– У меня… Иван Михайлович, он уже не очень болит, это вчера очень, а сегодня уже проходит, – немного помолчав, объяснил Петька. – У меня сегодня не зуб, а голова болит.
– Ну, вот видишь! Поневоле заскучаешь. Зайдем к фельдшеру, он какую-нибудь микстуру даст или порошки.
– У меня сегодня здорово голова болела, – осторожно подыскивая слова, продолжал Петька, которому вовсе уж не хотелось, чтобы, в довершение ко всем несчастьям, у него вырывали здоровые зубы и пичкали его кислыми микстурами и горькими порошками. – Ну так болела!.. Так болела!.. Хорошо только, что теперь уже прошла.
– Вот видишь, и зубы не болят, и голова прошла. Совсем хорошо, – ответил Иван Михайлович, тихонько посмеиваясь сквозь седые пожелтевшие усы.
«Хорошо! – вздохнул про себя Петька. – Хорошо, да не очень».
Они прошлись вдоль тропки и сели отдохнуть на толстое почерневшее бревно. Иван Михайлович достал кисет с табаком, а Петька молча сидел рядом.
Вдруг Иван Михайлович почувствовал, что Петька быстро подвинулся к нему и крепко ухватил его за пустой рукав.
– Ты что? – спросил старик, увидав, как побелело лицо и задрожали губы у мальчугана.
Петька молчал. Кто-то, приближаясь неровными, грузными шагами, пел песню.
Это была странная, тяжелая и бессмысленная песня. Низкий пьяный голос мрачно выводил:
Иа-эха! И ехал, эх-ха-ха…
Вот да так ехал, аха-ха…
И приехал… Эх-ха-ха…
Эха-ха! Д-ы аха-ха…
Это была та самая нехорошая песня, которую слышал Петька в тот вечер, когда заблудился на пути к Синему озеру. И, крепко вцепившись в обшлаг рукава, он со страхом уставился в кусты, ожидая увидеть еще не разгаданного певца. Задевая за ветви, сильно пошатываясь, из-за поворота вышел Ермолай. Он остановился, покачал всклокоченной головой, для чего-то погрозил пальцем и молча двинулся дальше.
– Эк нализался! – сказал Иван Михайлович, сердитый за то, что Ермолай так напугал Петьку. – А ты, Петька, чего? Ну пьяный и пьяный. Мало ли у нас таких шатается.
Петька молчал. Брови его сдвинулись, глаза заблестели, а вздрагивающие губы крепко сжались. И неожиданно резкая, злая улыбка легла на его лицо. Как будто бы только сейчас поняв что-то нужное и важное, он принял решение, твердое и бесповоротное.
– Иван Михайлович, – звонко сказал он, заглядывая старику прямо в глаза, – а ведь это Ермолай убил Егора Михайлова…
К ночи по большой дороге верхом на неоседланном коне с тревожной вестью скакал дядя Серафим с разъезда в Алешино. Заскочив на уличку, он стукнул кнутовищем в окно крайней избы и, крикнув молодому Игошкину, чтобы тот скорей бежал до председателя, поскакал дальше, часто сдерживая коня у чужих темных окон и вызывая своих товарищей.
Он громко застучал в ворота председательского дома. Не дожидаясь, пока отопрут, он перемахнул через плетень, отодвинул запор, ввел коня и сам ввалился в избу, где уже заворочались, зажигая огонь, встревоженные стуком люди.
– Что ты? – спросил его председатель, удивленный таким стремительным напором обыкновенно спокойного дяди Серафима.
– А то, – сказал дядя Серафим, бросая на стол смятую клетчатую фуражку, продырявленную дробью и запачканную темными пятнами засохшей крови, – а то, чтобы вы все подохли! Ведь Егор-то никуда и не убегал, а его в нашем лесу убили.
Изба наполнилась народом. От одного к другому передавалась весть о том, что Егора убили тогда, когда, отправляясь из Алешина в город, он шел по лесной тропе на разъезд, чтобы повидать своего друга Ивана Михайловича.
– Его убил Ермолай и в кустах обронил с убитого кепку, а потом все ходил по лесу, искал ее, да не мог найти. А натолкнулся на кепку машинистов мальчишка Петька, который заплутался и забрел в ту сторону.
И тогда точно яркая вспышка света блеснула перед собравшимися мужиками. И тогда многое вдруг стало ясным и понятным. И непонятным было только одно: как и откуда могло возникнуть предположение, что Егор Михайлов – этот лучший и надежнейший товарищ – позорно скрылся, захватив казенные деньги?
Но тотчас же, объясняя это, из толпы, от дверей послышался надорванный, болезненный выкрик хромого Сидора, того самого, который всегда отворачивался и уходил, когда с ним начинали говорить о побеге Егора.
– Что Ермолай! – кричал он. – Чье ружье? Все подстроено. Им мало смерти было… Им позор подавай… Деньги везет… Бабах его! А потом – убежал… Вор! Мужики взъярятся: где деньги? Был колхоз – не будет… Заберем луг назад… Что Ермолай! Все… все… подстроено!
И тогда заговорили еще резче и громче. В избе становилось тесно. Через распахнутые окна и двери злоба и ярость вырывались на улицу.
– Это Данилино дело! – крикнул кто-то.
– Это ихнее дело! – раздались кругом разгневанные голоса.
И вдруг церковный колокол ударил набатом, и его густые дребезжащие звуки загремели ненавистью и болью. Это обезумевший от злобы, к которой примешивалась радость за своего не убежавшего, а убитого Егора, хромой Сидор, самовольно забравшись на колокольню, в яростном упоении бил в набат.
– Пусть бьет. Не трогайте! – крикнул дядя Серафим. – Пусть всех поднимает. Давно пора!