Размышляя над тем, что скрывается за переменой, происшедшей со Студенцовым, Елена Петровна решила, что жена его сможет это ей объяснить. Она не может не знать, что с ним случилось, такие вещи не проходят мимо жены. Со свойственной ей твердостью Елена Петровна в ближайший же выходной день привела в исполнение свой план.
Был холодный январский день. В парках, лесах и на полях лежал глубокий рыхлый снег, а в городе от былых метелей ничего не осталось. Оттого, что на улицах не было ни сугробов, ни снежной пелены, ветер казался особенно студеным и от голого асфальта стыли ноги.
Елена Петровна в теплой шубке и меховой шапочке, капором закрывавшей ее щеки и лоб, вышла из дока, чтобы отправиться к Агнии Борисовне. Вдруг на улице ее кто–то окликнул по имени. Она оглянулась и увидела за рулем автомобиля Якова Гавриловича. Он звал ее в гостеприимно распахнутую дверцу, указывая на свободное место.
— Куда вас подвезти? — после того как они поздоровались, спросил Студенцов.
Она предпочла бы встретиться с его женой без него. Лгать она не умела и сказала, что направляется к Агнии Борисовне.
— А вы, Яков Гаврилович, куда? — спросила она.
Он ответил потоком шуток и острот.
— Куда направляются люди в праздничный день? В гости, конечно. Там их ждет друг и особа ангельской красоты, кроткая и добрая мать семейства. Стол уставлен яствами, пенящееся вино просится в бокалы.
От кроткой матери семейства он перешел к феям, сиренам, русалкам и милым женщинам вообще. Елена Петровна слушала его и думала, что эти слова–безделушки, благоглупости, хоть и красочно расписаны, никого не обманут. За ними скрывается какой–то замысел, который от нее ускользает. Оттого что она искала скрытый смысл в его словах, — речь его не смешила, а настораживала ее.
— Женщина извечно была опорой нашей науки, — окидывая нежным взглядом свою спутницу, продолжал он, — ее рука исцеляла, но никогда не творила зла. Первая больница в Риме в триста восьмидесятом году была создана женщиной Фабиолой, отдавшей на это все свое состояние…
Яков Гаврилович недавно лишь говорил ей нечто другое. Примером жестокости женского сердца он привел красавицу Остригильду, жену Гонтрана, короля Бургундского и Орлеанского. Умирая, эта королева взяла с мужа слово, что лечившие ее врачи будут вместе с ней похоронены. Несчастных медиков закопали живыми…
У своего дома Студенцов высадил Елену Петровну и, попрощавшись, уехал.
Час спустя она возвращалась домой. Из–под мехового капора выбивалась русая прядь, весело встряхиваемая ветром, капризно сложенные губы улыбались. Она шла твердым, несколько широким шагом, сопровождаемая бодрым стуком каблучков. Так ходит человек, который обрел веру в себя, обрел ее надолго и бесповоротно. Пусть она ошиблась, усомнившись в перемене Студенцова, но кому он этим обязан? Кто его встряхнул и твердо поставил на ноги? Молодец, Андрей Ильич, она давно знала, что для него нет ничего невозможного.
Если бы Якова Гавриловича спросили, что произошло с ним в последнее время, почему он, такой уверенный в себе человек, стал сомневаться в своих суждениях и действиях, как он наконец примирился с тем, что в нем как бы живут две души, он не смог бы дать правильного ответа, как не может объяснить больной, как случилось, что он утратил вдруг способность управлять своим телом. Не то чтобы Студентов не понимал, что вокруг него происходит. На этот счет у него были свои представления, с его точки зрения бесспорные. Он твердо держался их, хотя с истинным положением они ничего общего не имели. Это не значит, что Яков Гаврилович хотел кого–то обмануть. Ни в коем случае. Он искренне верил в свои заблуждения и действительно не понимал того, что случилось.
Наблюдательный, хоть и несколько ослепленный собой, Студенцов не мог не видеть того, что происходит вокруг него. Уже с того дня, когда он, растроганный словами Андрея Ильича, извинился перед ним и осудил свою манеру шутить невпопад, и позже, когда убедился, что в присутствии этого человека его мысли и чувства становятся свободнее, он может говорить, что вздумает, называть доброе добром, не задумываясь над тем, как посмотрят на это другие, — Яков Гаврилович понял, что от влияния Сорокина ему не уйти. Слишком легко дышится с ним, помыслы становятся искренними, желания чистыми, куда–то исчезают искусственные запреты для чувств. Временами ему казалось, что устои его жизни колеблются, но это не огорчало его. Как мать, ощутившая биение новой жизни в себе, он с интересом наблюдал, какие формы эта жизнь в нем принимает.
Сколь ни приятно было общение с Андреем Ильичом, как ни интересны его мысли и привлекательны, поступки, неотвязное чувство чужого влияния тяготило Студенцова. Оно задевало его самолюбие, уязвленное и без того опасением, что окружающие заметят эту слабость. Сопротивление длилось долго. Сила возмутителя спокойствия нарастала исподволь, и все же речи его лишь до тех пор сохраняли свою убедительность, пока он сам оставался на виду. С его уходом их действие слабело и вовсе затем исчезало.
Пришло время, когда Яков Гаврилович оказался в положении астронома, который, хоть и знает законы перемещения планет, бессилен, однако, этому движению воспрепятствовать. Он примирился с тем самым, что в нем утверждалось, признал его своим, подчинился, как подчиняются всему, что в жизни неизбежно. Ему только оставалось следить за тем, чтобы овладевшие им чувства и побуждения не толкнули его на безрассудство.
Казалось, с этого момента Студенцов увидит наконец то, чего раньше не видел, поймет ту правду, которой сторонился, наступит час благодатной перемены. Увы, случилось другое: он перестал понимать то, что творилось в его собственной душе и вокруг него, стал зсе истолковывать по–своему. Говорил ли он о гуманности, которая лежит в натуре врача и гибнет там, где нет досуга для мысли и наблюдения; печалился ли о том, что врач–администратор, далекий от радостей и скорби больных, не сохранит этого чувства в своем сердце, — он искренне верил в свои слова. По–новому понимая свой долг к больным и врачам и восставая против жестоких приемов лечения, говоря об эре, когда хирурги многое уступят терапевтам, Яков Гаврилович не без удовольствия думал, что только собственный опыт и испытания привели его к этим идеям. Даже решение восстановить утраченное мастерство и укрепить поблекшие знания он приписывал своей прозорливости и здравому смыслу.
Возвысив себя в собственных глазах, Яков Гаврилович и не подумал воздать должное тому, кто истинно содействовал его возвышению. В логике мышления Студенцова как бы выпало звено, связывавшее его с Андреем Ильичом, исчезло чудесное влияние одного и счастливое исцеление другого. Свойственная ему самоуверенность сокрыла от него правду.
Словно то, что с ним случилось, не имело причин и сводилось лишь к совершенствованию его духа и мастерства, Яков Гаврилович избегал думать о том, что привело это искусство в упадок, почему стало невозможно по–прежнему жить. Так как всему должно быть объяснение, была найдена причина, и Студенцов поверил в нее. Она объясняла события не такими, какими они были в действительности, а какими хотел их видеть Студенцов. Избегая задумываться над минувшим, он принял за основное первое, что увидел на переднем плане. Вместо цепи причин — разглядел звенья, лишенные какой–либо связи между собой, вместо закономерности — злополучное стечение обстоятельств. Зрелище собственного несчастья дало ему возможность себя пожалеть и мысленно переложить ответственность на чужие плечи.
Причиной всех бед, решил Студенцов, прежний заместитель по научной части — Михайлов, задержавший научную деятельность института. Не будь этого человека, все выглядело бы иначе. Виноват и Сухов, разваливший партийную работу в институте. Заслуживает упрека и он сам, Студенцов. Потворствуя тому и другому, он не меньше виноват. Скверно он отнесся к диссертации Ванина. Неудачные формулировки в ней не давали ему права отвергнуть работу, не дочитав ее до конца. И еще один справедливый упрек: чрезмерно занятый делом, он недостаточно совершенствовал свои знания, ослабил свое мастерство. Он вернет потерянное с лихвой, управится и возместит обязательно. Примерно так же и теми же словами Яков Гаврилович обычно успокаивал себя, когда у него накапливалось много писем и некогда было на них отвечать. «Надо разделаться», — поторапливал он себя, — «разгрузиться», «подтянуться». Вот и сейчас он подтянется, разделается, и все встанет на место.
Это не только его убеждение, уж кто бы другой, а Андрей Ильич не смолчал бы и со свойственной ему прямотой сказал: «Не упрямьтесь, Яков Гаврилович, вы не правы, прислушайтесь к тому, что говорят об этом другие».
Приписав себе заслуги, связанные со счастливым исходом испытания, и переложив ответственность за дурное на других, Яков Гаврилович успокоился. Чем больше налаживались его личная жизнь и работа института, тем более крепла его уверенность, что так оно было и иначе быть не могло.