Я взял зачетку, печально посмотрел в нее — как объяснить Маше? — и сказал профессору, что примерно то же самое говорили мне и редакторы, но что иначе я писать не могу. Он удивился:
— При чем здесь редакторы? — Вдруг хлопнул себя по лбу: — Барбин, так вы же — писатель!
Выхватил у меня зачетку из рук и поправил четверку на тройку.
Через неделю я отправился собирать свои рукописи.
Получилось так, что первым принял меня заместитель председателя Моссовета.
— Выселили, уже выселили вашего Пахомова, поместили в больницу на принудительное лечение! — сделал он рукой победительный жест сразу, как только увидел меня. — А насчет Жоры… Тут, знаете, пока затруднение. Прямых свидетелей, кроме самих пострадавших, у вас в рукописи не названо. А с места работы этому Жоре дана вполне приличная характеристика.
— Значит? — спросил я без всякой надежды.
— Значит, — с некоторой надеждой ответил он.
Федор Ильич Горин долго в раздумье поглаживал рукопись. Потом развернул се, посмотрел отдельные страницы, где у него были оставлены закладки.
— Скажите, это роман или правда? — наконец с прежней задумчивостью спросил он. — Вы дали мне это просто на отзыв или для принятия мер?
— Это и роман и правда, — сказал я. — А остальное решайте сами.
— О романе пусть отзываются критики, я не специалист, — сказал Горин. — А что касается правды… Я ошеломлен. Когда я читал, я многое угадывал, хотя вы тут, кажется, заменили все имена и фамилии. Правда как таковая до чтения вашей рукописи мне представлялась совсем по-другому. Например, о назначении Василия Алексеевича рядовым инженером мне докладывали иначе. Говорили, что решено поберечь его после болезни.
— Потому я и принес вам эту рукопись.
Горин снова задумался.
— Тот, кого вы назвали Стрельцовым, мог бы прийти ко мне и все по-товарищески рассказать.
— Нет, Федор Ильич, он не смог бы. Такой у него характер. Да и сам предмет разговора требует особой обстановки. А у вас не нашлось бы служебного времени терпеливо слушать его несколько часов подряд. Телефон. И прочее. Вы стали бы перебивать Стрельцова вопросами, как это делала Елена Даниловна, и вам тоже истина не открылась бы. Вы и меня не выслушали бы. А вот рукопись, книгу, как роман, вы прочитали. И теперь знаете то, чего вам ни за что на свете не сказал бы Василий Алексеевич.
— Да, да… Вот оно, рыцарство, как против него обернулось. Попал в Дон-Кихоты. Хотя вообще-то Дон-Кихот был все-таки далеко не плохой человек.
— И такие понятия, как рыцарство, благородство, особенно в вопросах, касающихся женской чести, нам выбрасывать из современной жизни не следует. Эти понятия — вечные.
— Да, конечно, — еще подумав, сказал Горин. — «Разве так уж плохи трепетные вздохи?» И Василия Алексеевича сейчас я очень хорошо понимаю. Но все же, если бы он тогда пришел ко мне, все могло бы сложиться иначе. Говорили по телефону… И у меня ведь было предчувствие…
— Так не рано ли вы сами тогда положили телефонную трубку? Положили, чувствуя нечто неладное в ответах Василия Алексеевича.
— Да, да, но это было так тонко… А Стрельцов мог бы и грохнуть по столу кулаком, проявить свой характер, он ведь есть у него. Впрочем, теперь-то я понимаю: действительно, не мог он грохнуть. И мне следовало не по телефону начать такой разговор.
— Вот это правильно!
— Ну что же, твердо могу вам обещать: лично сам все исследую доскональнейшим образом и меры приму. Решительные меры приму! Куда вам сообщить о результатах?
— Никуда. Важно, чтобы справедливость была восстановлена.
— Будет восстановлена! Даю вам слово. — Прощаясь, Горин добавил: — Рукопись вашу прочла и Елена Даниловна. Она тоже потрясена. Она была введена в ужаснейшее заблуждение и теперь не может себе этого простить. Сегодня мы вместе с ней едем на квартиру к Василию Алексеевичу.
Секретарь райкома партии начал с упреков.
— Ну что же ты; Барбин! — тут же перейдя на доверительное «ты», сказал он. — Что же ты, ушел — и потерялся! По всем гостиницам тебя искали.
— Так вы же сами назначили мне срок: через неделю! А живу я в студенческом общежитии МИСИ.
— Вот тебе на! И как я не подумал? А рукопись твою за две ночи я прочитал. Ты понимаешь, история-то, оказывается, мне очень знакомая. Ну как же! Внезапное исчезновение из дому дочки Стрельцова, между прочим отличной журналистки, очевидно связанный с этим инфаркт у отца ее — на заводе заговорили. Маринич выступал на партсобрании против Мухалатова. И Лидия Фроловна тоже. Но вышло как-то глухо все это, самой сердцевинки в деле не хватило, чтобы истину полностью открыть. А она, сердцевинка-то, оказывается, была в самом Василии Алексеевиче, в его нравственных принципах. Без нее как разгадать? Но после выхода его из больницы я с ним сам разговаривал. Дружески, хорошо говорили, однако на некоторые вопросы мои — понимаешь? — он все же отмалчивался. А у меня проницательности не хватило. Беспокойство, впрочем, осталось. Как тебе удалось вызвать его на откровенность?
— Удалось. Раньше дружили. И в больнице я его навещал.
Секретарь райкома встал, прошелся по комнате.
— Да! Конечно, со временем мы тоже до истины добрались бы, — сказал он, — что называется, «закрыть» это дело никак нельзя. Но ты нам сейчас очень помог своей рукописью. — И вздохнул досадливо: — Привыкли мы как-то любые сложности жизни решать на публике! На собрании, на заседании. И это, конечно, в общем-то правильно. Ан все же есть иногда и такое, что человек открыть публично не может. А тут жмут свое: не хочешь сказать, значит, и сказать тебе нечего, — следующий! Вот и случай этот конкретный, со Стрельцовым, — болью душу у него так захватило, что по обстановке правильного решения быстро он не нашел. А никто этого не заметил. И завертелось колесо… Ладно! Давай садись, и будем уточнять…
Маше я отправил телеграмму в тот же вечер: «Со Стрельцовым все идет как надо зпт по литературе тройка тчк Целую Костя».
Утром я получил ответ: «Костя что за шутки зпт по литературе втором курсе технических вузах экзаменов не сдают тчк Что это значит как это получилось тчк Но не волнуйся зпт главное Стрельцов тчк Поздравляю Маша».
Потом я долго бродил по вечерним улицам, взобрался на Ленинские горы, где перед лицом Москвы принесли свою клятву Герцен и Огарев, и все думал, думал.
Вот она, сила печатного слова, сила книги. Иного хама, дубоватого, вроде Ильи Шахворостова, отличным образом и барбинский кулак приводит в норму. Попробуй этаким образом одолеть хама тонкого, хитрого. Да такого еще, который и сам убежден, что живет он правильнее всех других. Подыми на таких голос — гляди еще, тут же найдутся защитники. А что, дескать? Что тут такого? Ничего особенного. Такова жизнь!
Нет, слушай, Костя, ты хорошо знаешь матросскую речную службу, ты научился работать в кессонах, строить мосты, ты вот уже студент строительного института — и ты, Барбин, писатель. Пусть не включенный ни в какие справочники, энциклопедии, хрестоматии. Но все равно, тебе дана огромнейшая сила печатного слова, и ты умей распорядиться ею, как ты умеешь одним рывком захлестывать канат на кнехте, как ты умеешь подрубать отбойным молотком в кессоне любую скалу. Силой печатного слова умей сшибить с ног негодяя и поддержать хорошего человека.
Не допусти только, чтобы даже и нечаянно как-то, а получилось наоборот. Припомни, как наставлял отец Илью Муромца перед ратным выездом: «Я на добрые дела благословенье дам, а на худые дела благословенья нет. Поедешь ты путем и дорогою, не помысли злом на татарина, не убей в чисты;´м поле крестьянина».
Илья честно выполнил отцовский завет. Победил в открытом бою Соловья-разбойника, Идолище поганое, Калина-царя. И не тронул, не обидел ни разу доброго человека.
В писательском деле тоже так. И только надо знать точно, уметь определить, кто друг, кто враг, кто добрый человек, кто злой. Нельзя полуубить врага, нельзя полуспасать друга. И нельзя выходить на ратное поле, только лишь ненавидя и никого не любя.
Вот ты, Барбин, заварил сейчас новую кашу. А вдруг ты ошибся? И вдруг, кого ты поднял в своей книге на щит, читатель, народ не примет? И вдруг, кого ты осудил, читатель прямо-таки каменной стеной поддержит, подопрет? Слушай, Костя, это очень серьезная проверка тебе! Это еще один экзамен по литературе. И это тебе не в связи с контрольными работами по физике — это контрольная работа по жизни. Здесь тройка — все равно что единица.
За спиной у меня высилась сияющая огнями скала Московского университета — символ учености, молодости и вечных благородных стремлений. Как море, вся Москва, рабочая, трудовая и тоже в огнях, лежала передо мною. Если бы мгновенно смог я охватить взглядом и всю страну родную — я тоже увидел бы огни, огни… Свет, созданный человеком, свет, побеждающий ночь.