Я встала и вышла на двор – темный, огороженный каменной стеной, заросший редкими деревцами. Санитары несли раненого по дощечкам, проложенным от грузовика к сараю, в котором был устроен приемный покой. Времянка жарко топилась в сарае, и молодая женщина – врач, сопровождавший раненых – сушила шинель над огнем. Я показала ей историю болезни: она сказала, что да, помнит, это из разбившихся, и что его еще привезут, если станет спокойнее на дороге.
– Как из разбившихся?
– А вы разве не слышали? Под Клайпедой разбился наш самолет, человек пятнадцать погибли, все офицеры. Вы из группы Кипарского? – вдруг спросила она с любопытством.
– Да. Вы привезли Репнина?
– Нет. Дорога простреливается, а ведь тяжело раненных быстро не повезешь. Говорят, какие-то бандиты засели, немцев-то здесь уже нет. Ну и пришлось повернуть! А истории болезней я захватила с собой.
– Вы смотрели его?
– Нет.
Я поблагодарила и пошла искать своего шофера.
Прошел час, прежде чем мы тронулись в путь, – и это был бесконечно тянувшийся час, потому что с тех пор, как я поняла, что должна, не теряя ни одной минуты, ехать к Репнину, все стало происходить в тысячу раз медленнее, чем прежде. Медленно делал что-то с машиной шофер на дворе, ушла за инструментами и тысячу лет не возвращалась сестра. Среди только что привезенных раненых нашелся офицер, летевший вместе с Данилой Степанычем, меня провели к нему, и он долго рассказывал о том, как произошла катастрофа.
– Очнулся – лежу грудью на спинке сиденья, повезло: смягчила удар. Земля рядом, и, вы не поверите, вижу, как по травинке букашка ползет. Поднял голову, – самолет горит, людей выбросило, только один, вижу, идет весь в крови. Я ему кричу: Репнин, ложись! Не слышит. Я снова: ложись, я тебе говорю! Послушался, лег… Притащили нас потом в избу и давай, представьте себе, обливать прямо из шлангов. Боль невыносимая, все ругаются, стонут, грозят. Сосчитал я людей, – нет Репнина. Спросил у доктора, он вынул из кармана ордена, партбилет и положил на стол, так бережно, осторожно. Ну, думаю, все. И вдруг вижу – несут.
Он рассказывал неторопливо, подробно, радуясь, что все так прекрасно обошлось для него, и не замечая, что мне тяжело его слушать.
Это был почерневший от дыма бревенчатый дом с выбитыми окнами, выходившими в старый яблоневый сад. «Белегт» (занято) было написано на двери; женщина в подоткнутой юбке, стоя на крыльце, старательно смывала мокрой тряпкой острые буквы, и я вспомнила, что на всех домах, мимо которых мы проезжали, было написано «Белегт», «Белегт». Должно быть, немцы недавно ушли из этой деревни.
Забора не было, мы въехали прямо в сад, переломанный, с жалкими торчащими ветвями. Водитель сказал: «Кажется, здесь», и толстый военврач выбежал на крыльцо и вытянулся, приняв меня за начальство.
– Майор Репнин? Да, у нас, – сказал он.
За дверью слышались голоса, но все смолкло, когда я вошла и, ища Данилу Степаныча глазами, остановилась у порога. Он полусидел, откинувшись на подушку, бледный, с забинтованной головой и не очень удивился, увидев меня, хотя и узнал с первого взгляда.
– Татьяна? – слабым голосом спросил он. – Может ли быть?
Я подсела к нему.
– Она самая, Данила Степаныч.
– Вот видите, я же говорил, что мы еще встретимся. Помните, когда заходил к вам в Москве?
– Помню, Данила Степаныч. Ну, как вы?
– Хорошо. А теперь, когда вы приехали, – еще лучше. Татьяна, а может быть, это не вы?
– Я.
– Ну, тогда еще повоюем. А то лежишь и все думается: что, брат, кажется, худо? Гоняется костлявая и, кажется, догнала.
В комнате было душно, солнце ярко светило сквозь разбитые окна, и над Данилой Степанычем жужжали блестящие черные мухи. Я прогнала их, но они снова вернулись.
Раненые давно не смотрели на нас, а давешний толстый врач деликатно отвернулся, хотя ему хотелось – я это видела – поговорить со мной.
– Вот странно, Татьяна, вы явились, и я сразу почувствовал себя виноватым – не перед вами, конечно, а перед Машей. Но я, честное слово, не виноват. Если бы это зависело от меня, я бы ни за что не разбился. Тем более что это мне и не положено, Ведь я как-никак танкист, а не летчик.
Лучше бы он не шутил, лучше бы не улыбался так робко! Я тоже улыбнулась и встала, чтобы поговорить с врачом.
Данила Степаныч не вскрикнул, не застонал, когда солдаты переносили его в машину – не санитарную, а обыкновенную грузовую, покрытую натянутым на каркас полотном, в котором было слюдяное окошко. И потом, когда мы выехали и машину стало подбрасывать на неровных, уложенных из хвороста гатях, он молчал и только крепко сжимал мою руку.
– Вы расскажете ей, Татьяна? – Он сказал это громко и повторил, чтобы я не подумала, что он бредит.
– Кому?
– Машеньке.
– Вы ей сами расскажете.
– Хорошо, я сам. Но и вы.
– Непременно. Вы увидите ее прежде меня.
– Конечно. Но все-таки. Вы поможете ей?
– Полно, Данила Степаныч.
– И детям. Боже мой, детям.
Он сжал зубы, но не заплакал, а только скорбно покачал головой.
– Ладно. Где Андрей Дмитрич? На фронте?
Я ответила:
– Да.
– Я тогда в Москве его статью прочитал и потом все перелистывал газеты – не встречу ли снова?
– Он не писал последнее время.
– Не писал? Что вы так пригорюнились, Татьяна? Расскажите мне что-нибудь.
– Хорошо, Данила Степаныч.
Я сидела подле него на каких-то узлах, которые врач просил передать в санпоезд, и говорила, говорила без конца, – лишь бы он слушал меня, лишь бы не искажалось от боли белое, в наступившем полумраке, лицо.
Все темнее становилось в машине, должно быть, мы въехали в лес или наступил вечер, хотя трудно было представить, что стемнело так быстро. Наверное, я задремала, потому что равномерный грохот мотора превратился в шум воды, которая свивалась в закипающие белые бревна и катила их на скалы одно за другим. Это была Анзерка, Крутицкий порог, и Андрей, расстроенный, усталый, шел по высокому берегу, а я бежала за ним. «Андрей, подожди!» Но он уходил, не оборачиваясь, опустив голову, по каменистой тропинке, к варницам, где виднелся навес на столбах и под навесом вспыхивало дымное пламя. Потом все смешалось, и уже не Андрей, а молодой казах смотрел на меня, сжимая побелевшую челюсть. И другие раненые, поднимаясь на койках, смотрели мне вслед – не было ни одного, который не проводил бы меня укоризненным взглядом. И я шла все быстрее, потом побежала, схватившись руками за голову, и снова увидела вдалеке между коек Андрея, который наконец обернулся ко мне.
Нужно было проснуться немедля, сию же минуту, чтобы не услышать от него что-то страшное, непоправимое – то, что уже начали выговаривать дрогнувшие губы, – и я заставила себя открыть глаза, унимая сердце, вся в холодном поту.
Репнин лежал, закинув голову, и сразу открыл заблестевшие глаза, точно ждал моего пробуждения.
– Проснулись, Татьяна? Я не хотел будить вас.
– Я долго спала?
– Не знаю, кажется, долго.
– Ну, как вы, Данила Степаныч?
– Хорошо. – Он улыбнулся. Машину подбросило, и он прикусил губу.
– Очень больно?
– Нет. Вы говорите, ладно? Возьмите опять мою руку. Ох, сколько я вам наделал хлопот!
И я снова начала говорить, не знаю о чем, все равно о чем, лишь бы кончилась наконец эта ночь, этот сумрак машины, с убегающим, качающимся в мутном окошечке лесом. Ветки стали хлестать по кузову, как будто кто-то хотел остановить нас длинными зелеными руками; и я говорила теперь, стараясь заглушить эти хлещущие, рвущиеся и трепещущие звуки.
Слабый свет окрасил слюдяное окошечко. Это значит, что светает? Или мы проехали через лес? Машина остановилась, водитель соскочил и, подойдя к кузову, поднял полотнище.
– Ну, как вы там?
Я спросила, почему мы остановились, и он ответил с мягким сожалением:
– Придется подождать.
Была еще ночь, но как бы дрогнувшая, отступившая перед возникающим откуда-то издалека светом зари. Мы выехали из лесу, но впереди снова синел лес, и на дороге, уходящей в этот лес, окутанный пеленою тумана, в два и три ряда стояли машины; их было много, и они стояли так неподвижно-мертво, точно на свете не было силы, которая заставила бы их тронуться с места. Не знаю, что это была за часть, – танки, но и обыкновенные грузовики, на которых, прикрытые брезентом, стояли какие-то странные орудия, похожие на опрокинутые книжные полки. Людей не было видно, но когда я подошла поближе, на обочинах, поросших травой, показались смутные, неотчетливые фигуры танкистов; они лежали и сидели в траве, и у них был ужаснувший меня, ничего не ожидающий вид.
Я вернулась к Репнину, сказала, что водитель хотел объехать военную часть, стоявшую на дороге, но я не позволила, – боюсь, растрясет. До Шилова уже недалеко, так я сказала ему. Мы, конечно, поспеем к утру, и даже лучше, если придется постоять, потому что можно впрыснуть камфору и вообще отдохнуть от тряской дороги.
Это было странно, но никто не удивился, не принял меня за сумасшедшую, когда я спросила, скоро ли часть отправится дальше и нельзя ли, чтобы она отправилась скоро. Коротенький загорелый танкист сказал: