Даже херра Куркимяки стал это замечать. Однажды он зашел в рабочий домик как раз в такое время, когда Пааво сидел на своей койке, уставившись осоловевшими глазами в стену напротив. Это было в воскресенье, а накануне, в субботу, он не успел обтесать все те плашки, за которые взялся, хотя и пообещал это хозяину. Он забыл, что он уже не тот, кем был раньше, и сказал хозяину про ту кладку, которая загораживала дорогу:
— Это все я сделаю сегодня, чтобы убрать с дороги.
Он старался сделать, но не сделал. Он забыл, что с каждым днем у него все больше и больше уходит времени на то, чтобы выждать, пока успокоится сипенье и хрип в груди.
И он не сделал того, что обещал хозяину, не стесал всей кучи. В другой раз он бы потратил на это еще ночь и даже воскресный день, потому что он обязательно доводил до конца все то, что обещал. А на этот раз слишком велика оказалась груда бревен и слишком слабы оказались силы в его маленьком теле, которое сжималось и сжималось с каждым годом.
Он прохрипел над этими бревнами до глубокой ночи, но потом все-таки пришел домой и лег на койку, не раздеваясь, в шерстяном свитере, тужурке и штанах. А утром он вспомнил, что этот день воскресный и что пришла пора пропить заработанное за неделю. Он не считался с тем, что вино подорожало. Ему важно было пропить заработанное. А коровница Кэртту Лахтинен всегда имела пару бутылок наготове.
И вот он сидел так на койке, уставясь светлыми, как озерная вода, глазами в стенку, а херра Куркимяки вошел, увидел его в таком виде и вспомнил то, что тот обещал накануне. И он стал ругать его и кричать тонким голосом и даже топнул несколько раз ногой:
— Тебе в солдаты, может быть, захотелось? Так живо пойдешь у меня! Совсем выгоню к чорту, чтобы и духу твоего не осталось! Не нужно мне лентяев!
И он ушел очень сердитый. А Пааво продолжал сидеть, как сидел, хотя два старика-поденщика и Кэртту все еще стояли навытяжку, напуганные сердитым голосом хозяина. Пааво продолжал смотреть на стенку перед собой, но только глаза его начали вдруг как-то странно блестеть.
Никогда я раньше не видал его плачущим, а тут вдруг слезы сразу переполнили его глаза и хлынули через морщинки, собравшиеся гармошкой, на его рыхлые желтые щеки. Так он сидел, глядя в стену, а из глаз его ручьем бежали слезы, такие же светлые, как глаза. Они стекали по его щекам на маленький круглый подбородок, на старый коричневый шарф, которым была обернута его сухая шея, на шерстяной свитер и дальше вниз, на старые суконные брюки и загнутые крючками сапоги.
Казалось, он весь изойдет слезами. Но он вдруг повалился на кровать, отвернувшись от всех.
Да, интересный он был человек, наш маленький молчаливый Пааво Пиккунен, и трудно было его понять. А главное, как это он уменьшался все время в размерах, словно окорок в жару, из которого капля по капле вытекает ценный жир.
Про его бумажку я вспомнил только поздно вечером, когда подходил к своему бугру.
Я вытащил ее из кармана и развернул. Их оказалось две бумажки. На них было что-то напечатано, одинаковое на обеих. Прочитать я не смог, но при свете звезд разглядел какой-то портрет, напечатанный в верхней части каждого листочка. Я всмотрелся в него и чуть не крикнул от удивления:
— Вилхо!..
На бугор я уже поднимался бегом и дома первым долгом спросил Эльзу:
— Дети спят?
Она ответила, что спят.
— Зажги скорее лампу.
Она зажгла лампу, и я развернул бумажки. Да, это был Вилхо! Боже мой! Его портрет был напечатан до середины груди. Все было на месте. Те же красивые смелые глаза и тугие щеки, та же улыбка. А ниже было напечатано по-фински:
«Дорогой брат Эйнари!
Горячий привет тебе из Советского Союза. Судьбе было угодно, чтобы я оказался вдали от ужасов фронта. Не беспокойся за меня. Живу я хорошо среди других таких же, как я. Обращение с нами и питание вполне хорошее. Желаю и тебе благополучно дождаться конца войны, и тогда мы снова встретимся на том же месте.
Твой брат
Вилхо Питкяниеми».А на обороте каждого листка то же самое было напечатано подлинным почерком самого Вилхо. И даже подпись его была передана точно. Это писал сам Вилхо. Он писал мне. Это было его первое письмо ко мне за все время войны, и он был жив и здоров, мой глупый, бестолковый брат Вилхо.
Я не помню, сколько раз я подбросил в тот вечер кверху свою Эльзу. А когда мы покончили с жареной картошкой и с korvike[20], — она сказала:
— Может быть, о другом все тоже врут про русских?
И я ответил:
— Не знаю. Ничего не знаю.
Я не утерпел и на следующий день взял с собой листочек и показал его господину Куркимяки. Мне хотелось услышать, что он скажет на это, и посмотреть, как будут выглядеть морщины на его лице, когда он увидит портрет моего брата. Ведь я еще помнил разговоры про ногти и отрубленные руки и ноги.
Но он сказал совсем не то, что я ожидал. Когда он всмотрелся в портрет Вилхо, то глаза свои сощурил так, что все морщинки вокруг них стянулись в одну кучу. А потом они разошлись, и на местах остались только самые глубокие трещины. На лбу две из них стали как будто еще глубже и прорезали поперек весь его лоб от переносицы до переднего края шляпы. Он посмотрел на меня из-под своих занавесок и сказал:
— Надо бы проверить, кто это собирает такие вещи, и заявить о нем ленсману. Ты знаешь, до чего мы докатимся, если будем верить всякому вранью?
И я сказал поспешно:
— Да. Это верно. Это верно.
И тут же на его глазах разорвал листок на мелкие части и бросил их по ветру.
Действительно, бог знает, до чего можно докатиться, если начинать верить таким вещам. Страшно даже подумать об этом. Поэтому я изорвал листок. Ветер унес кусочки в разные стороны. Но мне было немножко весело в эту минуту, не знаю почему. А хозяину я сказал:
— Жалко, что мне не попалось их больше. Вот если бы найти все, что они сбросили, чтобы сразу пресечь всю заразу…
И херра Куркимяки кивнул головой так сильно, что дрогнуло мясо, обвисшее ниже его щек. После этого он потоптался немного на месте, косясь на меня, и потом заговорил все тем же ворчливым тоном, каким говорил всегда:
— Тебе новая работа предстоит. Выгодная работа. Я бы мог не разъяснять и просто направить тебя на эту работу, но чтобы ты видел, как я тебя ценю и уважаю, я разъясню тебе, в чем тут дело. У Похьянпяя взяли погонщика, который не только был погонщиком, но и помогал, кроме того, на заводе. Остались у него теперь только Эльяс и шофер, да и те, того и гляди, будут взяты. Машину у него тоже отбирают для нужд войны. Молоко придется возить на лошади. Но виноват он сам. Слишком несолидно выглядит предприятие с точки зрения государственных чиновников. Даже электродвигателя до сих пор не мог установить. Но не в этом дело. Он просил у меня дать ему в помощь тебя. Я сказал, что этого не могу сделать. Ты нужен мне самому. Но будешь ездить к нему два раза в день, отвозить на нашей лошади молоко и помогать там перегонять его через сепаратор и сбивать масло. Но и здесь на конюшне и в коровнике вся работа остается за тобой. И допахать все то, что намечено, тоже придется тебе же. Ничего не поделаешь. Придется немного быстрее все делать, а иногда и часть ночи не пожалеть. За это я увеличу твое жалованье до пятнадцати марок в день. И за работу на молокозаводе тоже буду платить по десять марок в день. Но ты должен стараться приглядываться там ко всему внимательнее. Учиться. Понимаешь? Скоро будет и у меня свой молокозавод. Это ты знаешь. Так я тебе заранее обещаю, что ты займешь там не последнее место, если будешь стараться.
Я не сразу как следует понял все, что он сказал. Слишком уж неожиданная была эта новость. Но одно я понял сразу и, чтобы уточнить это, переспросил его:
— Значит, по двадцать пять марок в день?
И он кивнул головой:
— Да.
Бог ты мой! Конечно, я был согласен. За лишние марки я готов был работать день и ночь подряд. Тут не нужно было и уговаривать. Но одно меня беспокоило:
— А когда сенокос начнется, тогда как? Мне ведь нельзя будет отрываться.
Он успокоил меня:
— К тому времени я достану людей.
— Откуда господин думает их достать?
— Достану.
— Ну что ж. Уж если так, то поработаю за двоих.
Эльзе опять досталось от меня после этого. Я так высоко ее подбросил, что она стукнулась о потолок плечом. Пришлось ее несколько раз поцеловать, чтобы заглушить воркотню. А так как ее губы было очень приятно целовать, то я уж заодно добавил еще и еще.
А потом мы заговорили о корове. Не так уж трудно стало теперь скопить на нее то, что требовалось. Четыре дня — сто марок, сорок дней — тысяча марок. Ведь это просто здорово получалось.
Но такие уж пошли тогда несчастные для нас дни, что не успел я заработать даже первой тысячи, как опять все нарушилось и покатилось к чорту, совсем не по той дороге.