Банкет, как это и заведено, давал автор сценария. Если сценарист по выходе картины не устроит банкет, можно наверняка считать, что репутация его навсегда погибла. Денис Сроков это отлично знал и постарался не ударить в грязь лицом. Желающих попасть в ресторан была тьма: по традиции присутствовали вся съемочная группа «Земных богов» и начальство студии.
Настроение у Отелкова было далеко не банкетное. Он решил уйти отсюда и больше никогда не возвращаться. И он пошел… Но, отойдя от Дома кино два квартала, остановился. Сердце сжалось так, что в глазах потемнело. «Куда же мне деваться с такой тоской?» – подумал Отелков и решил бежать от тоски и от самого себя самым коротким путем – напиться на банкете. С этим намерением он и появился в ресторане.
– Отёлло, кандюхай сюда! – закричал Васенька Шляпоберский и замахал руками.
«С ним-то наверняка напьюсь!» – мрачно усмехнулся Иван Алексеевич и пробрался к столу, за которым расположились Васенька с Денисом Сроковым и худенькая, с огромными, изумленными глазами девушка.
Иван Алексеевич запоздал к началу и теперь мало-помалу догонял. Тосты провозглашались один за другим. Пили подряд за отсутствующего Гостилицына, за оператора Начаркина, за директора студии, за начальника сценарного отдела. Иван Алексеевич опрокидывал рюмку за рюмкой и только краснел. Водка его не брала. Васенька Шляпоберский пока что находился в легком подпитии, Денис перепускал рюмку за рюмкой. Когда Васенька завопил: «Предлагаю тост за писателя, сценариста Срокова!» – Денис вскочил и стал кланяться. Все уже выпили за него, а он все кланялся. Наконец стали пить за здоровье артистов… И тут раздался пронзительный женский голос:
– Товарищи! Предлагаю тост за самого великолепного артиста! За эту милую собачку…
– За Урода! За Урода! – закричали со всех сторон. Дождавшись, когда шум малость стихнет, женщина изумленно воскликнула:
– А почему я не вижу здесь этой милой собачки?
– Верно, почему среди нас нет Урода? – сказал кто-то грубым голосом.
– Отелков, почему ты не привел на банкет своего талантливого собачьей породы актера? – спросил Сомов.
Иван Алексеевич не успел ответить, как около него появился сухопарый субъект с плоским, как лопата, лицом.
– Так это ваша собачка? – спросил он, улыбаясь одними губами. – Я хочу выпить с вами за ее здоровье.
У Ивана Алексеевича что-то оборвалось внутри, с лица схлынула кровь. Он встал, дико посмотрел на всех и медленно вышел из ресторана.
Уже смеркалось. В конце проспекта на густом темно-синем небе вспыхивали и гасли огромные ярко-красные буквы, призывающие смотреть новую кинокартину «Земные боги». Иван Алексеевич остановился и замер, не спуская глаз с рекламы. Он стоял посредине тротуара как столб. Мимо него сновали люди, толкали его и сами же возмущались. А он стоял и смотрел и вдруг, сорвавшись с места, стремительно, широкими шагами пересек улицу напротив кинотеатра. Все билеты были проданы, и сеанс начинался. Отелков постучался в окошко кассы и просунул свое удостоверение киноактера. Кассирша сердито сказала, что билетов нет. Иван Алексеевич потребовал директора, назвался и объяснил, что ему сейчас же необходимо смотреть картину «Земные боги». Директор позволил. Ивану Алексеевичу за последним рядом, около двери, поставили стул. Отелков решил от всего отвлечься, забыть, что он артист, и посмотреть фильм глазами рядового зрителя. Понять, в чем же дело. Почему его не ругают, не хвалят, вообще ничего о нем не говорят.
Перевоплотиться из артиста в зрителя очень трудно. Это возможно при определенном душевном состоянии. Иван Алексеевич находился в состоянии страшной душевной подавленности.
Когда он вышел из зрительного зала и попытался припомнить наиболее яркие кадры с профессором Дубасовым, то не смог назвать ни одного. Профессор промелькнул как серая тень. «В чем же дело? Кто виноват: я, сценарист или режиссер?»
Иван Алексеевич шел то быстро, то медленно. Вопрос «Кто виноват?» то останавливал его, то подгонял…
«Да, но все остальные получились ярко…» Урода, который был, пожалуй, самым великолепным в фильме, Иван Алексеевич не считал. Всем известно, что лучше всех снимаются в кино дети и звери. А вот почти эпизодическая роль директора института? Как она сделана! В момент взлета космического корабля никто не был так внешне спокоен, как директор, и в то же время никто так не волновался, как он. И как это здорово сделал Сомов! Одним кадыком, который сновал по горлу, как челнок… А плачущий геолог! Он подставляет лицо под дождь и не стесняясь плачет, и никто не видит его слез, кроме зрителя. А ведь у сценариста этого не было. И не режиссер до такой блестящей находки додумался. Сам артист Кондаков ее подсказал… Или мать, провожающая в космический полет сына-радиста. Она не говорит ему ни слова, а только бегает вокруг него мелкими, торопливыми шажками. И в этой суетливости артистка выразила и предчувствие несчастья, и невыплаканное материнское горе. Все нашли для своих образов что-то особенное, неповторимое!
– Все, все, кроме меня! – прошептал Отелков. – Почему же тогда во всех своих неудачах я всегда пытался кого-то обвинять!
Сознание собственной бездарности не покоробило Ивана Алексеевича. Это сознание давно уже зрело и, наконец созрев, не испугало Отелкова, Ему только стало очень жаль себя.
Отелков быстро шел по освещенной, людной улице. Голова у него прояснилась, ноги ступали легче и живее. Иван Алексеевич вдруг остановился и спросил себя:
– А что же делать теперь?
Иван Алексеевич вспомнил о Серафиме Анисимовне, и его неудержимо потянуло к ней. Только теперь он понял, что единственный близкий ему человек – скромная терпеливая машинистка. Только она одна могла понять и любить его таким, каков он есть, – что бы он ни сделал, что бы с ним ни случилось.
«Наверное, не спит, ждет меня», – с нежностью подумал он о Серафиме Анисимовне и представил себе, как она сидит, вытянув руки, опустив голову, и чутко прислушивается к шагам за окнами.
Стал накрапывать дождик. Отелков с удовольствием ощутил прохладные капли на лице. Это взбодрило его и еще больше укрепило в решении немедленно ехать домой.
Отелков забежал в магазин, купил вина, закусок, сладостей и лакомств Серафиме Анисимовне.
Он ввалился в комнату со сбитой на затылок шляпой, с охапкой покупок, необычно возбужденный – таким, каким еще никогда не был. Серафима Анисимовна догадалась, что с Иваном Алексеевичем случилось что-то ужасное. И в то же время какое-то шестое чувство подсказывало ей, что именно это ужасное и толкнуло его к ней и, может, оно и есть то счастье, которого она так долго ждала.
Серафима Анисимовна не отрываясь смотрела на Ивана Алексеевича, и лицо ее, бледное, испуганное, постепенно менялось и расцветало: вначале румянец проступил на щеках, потом залил подбородок, шею.
– Боже мой, зачем ты столько накупил? – прошептала она, когда Иван Алексеевич свалил покупки на стол.
– А мне, Сима, скучно стало на этом банкете. Все перепились, как идиоты. Думаю, дай-ка махну домой! Дорогой вот и захватил это. Поужинаем по-настоящему. Мы еще, кажется, с тобой по-настоящему не ужинали. А сегодня поужинаем! – говорил Отелков громко, бодро расхаживая по комнате и размахивая руками.
Серафима Анисимовна видела, что бодрость у Ивана Алексеевича вымученная, но она умело скрывала свою догадку. Она вела себя так, как будто и не подозревала, что творится в душе Ивана Алексеевича. Его ласковые слова, на которые он всегда был скуп, его усердие, с которым он помогал готовить ей ужин, – все, все подтверждало ее догадку. И она боялась, как бы Иван Алексеевич не разоблачил ее. Серафиме Анисимовне не хотелось пить вино, а он все время подливал в ее бокал, в она пила и старалась быть веселой.
Иван Алексеевич пил много. Вино хотя и не веселило его, но зато кое-как бодрило и помогало сдерживать наползающую на него тоску. Но она наваливалась и наваливалась, подкатывалась к самому сердцу, и Отелкову невольно хотелось завыть зверем или горько расплакаться. В одну из таких минут он заявил, что хочет слушать музыку, вскочил, чтобы завести радиолу. Радиола оказалась неисправной, Иван Алексеевич принялся чинить, но через пять минут бросил и жалобно сказал:
– Сима, я спать хочу.
Они лежали, тесно прижавшись друг к другу. Серафима Анисимовна быстро уснула… Иван Алексеевич погасил свет. И вместе с темнотой на него опять навалилась тоска, стало душно. Он встал, осторожно выдвинул засовы ставней и, настежь распахнув окна, стал жадно вдыхать в себя прохладный, сырой воздух; потом походил по комнате и прилег на кушетку. Пока он открывал ставни, пока метался из угла в угол, тоска как будто бы его оставила, но, как только лег, она опять схватила Отелкова за сердце.
– Боже мой, сколько времени потеряно напрасно! – прошептал Иван Алексеевич и беззвучно заплакал.