— О-о! Мамзель! Мое вам почтенье! — отвесил я земной поклон. — Не ожидал, не ожидал, понимаете ли, вас сегодня здесь повстречать! Такой приятный сурприз!
— Я тебе покажу мамзель! Я тебе покажу сурприз! Признавайся, где ты был?!
— На празднике. На Международном женском дне.
— И ты… и ты пил там?
— А как же?! — подныривая под барьер, развязно воскликнул я. — На то и праздник, чтобы петь и смеяться, как дети.
Лида была сражена. Рот ее беззвучно открывался и закрывался, глаза угасали. Я уж хотел пожалеть ее и перестать придуриваться, но в это время очень кстати появился «громоотвод» — приволокся тот артист с бородкой чего-то просить, и я догадался, что Лида на ночь подменила дежурную сестру.
— Отбой был?! — налетела Лида на «артиста». — Шагом марш в палату! Шля-а-аются всякие — развсякие! — И тут же набросилась на меня, принялась тыкать рукой в грудь: — Сейчас же! Сейчас же! Она задыхалась от негодования, она обезумела, можно сказать: Весь парад! Весь! И в палату! Я приказываю! Я вам всем тут пока жу! — Она даже ногой топнула.
— Ты чего пылишь-то?
Лида сгребла меня за грудки и стала трясти так, что все мои медали заподпрыгивали и забрякали.
— Ты провожал модистку, признавайся! Я покорно склонил голову. Лида втянула воздух дрожащими ноздрями:
— Да от тебя духами пахнет! Дешевыми! Пошлыми!
— Самогонкой от меня пахнет, не выдумывай!
— Нет, духами! Ты меня не проведешь!
— Ну, может, и духами. Танцевал я там с одной…
— Ага! Ага-а-а! — с еще большим негодованием восторжествовала Лида: — Танцева-ал! А танцевать-то ты не умеешь, несчастный! Я все! Я все-о-о про тебя знаю! — Она притиснула меня к стене, да так сильно притиснула, что ни дыхнуть, ни охнуть. — Ты целовался с ней, целовался?!
И я тоже гусь хороший, нет, чтоб честно все рассказать и покаяться, давай ее дальше дразнить да разыгрывать — опять удалую голову на грудь опустил.
— Сколько?
— Чего сколько?
— Сколько, ты с нею лизался?
— Ну, сколько? — начал припоминать я, — может, полчаса, может, больше. Часов-то у меня нету…
Я уж надеялся, что после таких моих шуточек она придет в себя и расхохочется вместе со мною, да не тут-то было. Она и в самом деле обезумела.
— А потом?
— Чего потом?
— Что было потом? Не скрывайся лучше! Признавайся, несчастный! Не то я тебе не знаю что сделаю!..
— Потом? Что же было потом? А-а, потом я вспомнил, что ужин пропадает, и скорее рванул домой.
Лида выпустила меня, уронила руки:
— Дядя шутит! Я тебя зарежу!
— Чем? Скальпелем или ножом? Лучше ножом. Скальпели уж больно тупые.
— Дурак! Медвежатник! Грубиян! Сибирская деревянная колода! Чурбан! И… и… Я плакала! Вот… Тут… Тут… — показывала она на кожаный диван, единственный в коридоре диван, истерзанный, мятый, дыроватый. И как я представил, что она на этом диване, вжавшись в уголочек, на пружинах этих жестких, маленькая такая, в халатике… — так сгреб ее и прижал к себе:
— Балда ты, ей-богу!
— Конечно, балда, да еще какая! — всхлипывая, прерывисто выговаривала она: — Разве умная стала бы из-за такого…
Я утер ей нос концом ее же косынки, глаза утер и дунул в ухо.
— Ты правда не целовался? — жалко пролепетала она, глядя на меня глазами, все еще полными слез.
— Ну ей-богу!
— Я ведь чуть не умерла. Правда-правда! Все меня обманывают. Все заодно. Я, как дура, по палатам шастаю, а мне говорят: к психам ушел; в физкабинет подался; в шашки сражается… Потом эта ваша любимица-царица, процедурная сестрица: «Лидочка, ты кого ищешь? Мишу? А его сегодня не будет. Он к женщинам на праздник ушел!» — Представляешь?! Ы-ы-ых, я бы ее так и разорвала! — И Лида в самом деле разорвала какую-то бумажку, попавшую в руки, изображая, как она управилась бы с Паней.
Я утянул Лиду под барьер, в раздевалку, и там, закрытый одеждой и халатами, крепко-крепко ее поцеловал. После чего она брякнула меня кулаком по голове:
— Вот тебе, враг такой! — И, совсем успокоившись, сказала: Сколько ты моей крови выпил, кто бы знал!
О том, что днями будет комиссия и меня выпишут из госпиталя и потому она выпрашивалась подменять сестер и дежурила за них, забыв про сон и покой, чтобы только побыть со мною, — она мне не сказала. Об этом я уже узнаю позднее.
Многого я тогда еще не знал и не понимал.
Вот подошла и моя очередь покидать госпиталь. Меня признали годным к нестроевой службе. Предстояло еще раз мотаться по пересылкам и резервным полкам. Мотаться, как всегда, бестолково и долго, пока угодишь в какую-нибудь часть и определишься к месту.
Лида осунулась, мало разговаривала со мной. Завтра с утра я уже буду собираться на пересыльный пункт. Эту ночь мы решили не спать и сидели возле круглой чугунной печки в палате выздоравливающих. В печке чадно горел каменный уголь, и чуть светилась одинокая электролампа под потолком. Электростанцию уже восстановили, но энергию строго берегли и потому выключали на ночь все, что можно выключить.
Я пытался и раньше представить нашу разлуку, знал, что будет и тяжело, и печально, готовился к этому. На самом деле все оказалось куда тяжелей. Думал: мы будем говорить, говорить, говорить, чтобы успеть высказать друг другу все, что накопилось в душе, все, что не могли высказать. Но никакого разговора не получилось. Я курил. Лида гладила мою руку. А она, эта рука, уже чувствовала боль.
— Выходила тебя. Ровно бы родила, — наконец тихо, словно бы самой себе, вымолвила Лида.
Откуда ей знать, как рожают? Хотя, это всем женщинам, подика, от сотворения мира известно. А Лида же еще и медик!
— Береги руку. — Лида остановила ладошку на моей перебитой кисти. — Чудом спаслась. Отнять хотели. Видно, силы у тебя много.
— Не в том дело. Просто мне без руки нельзя, кормить меня детдомовщину — некому.
Опять замолчали мы. Я подшевелил в печке огонь, стоя на колене, обернулся, встретился со взглядом Лиды.
— Ну что ты на меня так смотришь? Не надо так!
— А как надо?
— Не знаю. Бодрее, что ли?
— Стараюсь…
С кровати поднялся пожилой боец, сходил куда надо и подошел к печке, прикуривать. Один ус у него книзу, другой кверху. Смешно.
— Сидим? — хриплым со сна голосом полюбопытствовал он.
— Сидим, — буркнул я.
— Ну и правильно делаете, — добродушно зевнул он и пошарил под мышкой. — Мешаю?
— Чего нам мешать-то?
— Тогда посижу и я маленько с вами. Погреюсь.
— Грейся, — разрешил я, но таким голосом, что боец быстренько докурил папироску, сплющил ее о печку, отряхнулся, постоял и ушел на свою кровать со словами: — Эх, молодежь, молодежь! У меня вот тоже скоро дочка заневестится… — Койка под ним крякнула, потенькала пружинами, и все унялось.
Близился рассвет. В палате нависла мгла и слилась с серыми одеялами, белеющими подушками. Было тихо-тихо.
— Миша!
— А?
— Ты чего замолчал?
— Да так что-то. О чем же говорить?
— Разве не о чем? Разве ты не хочешь мне еще что-нибудь сказать?
Я знал, что мне нужно было сказать, давно знал, но как решиться, как произнести это? Нет, вовсе я не сильный, совсем не сильный, размазня я, слабак.
— Ну, хорошо, — вздохнула Лида. — Раз говорить не о чем, займусь историями болезни, а то я запустила свои дела и здесь, и в институте.
— Займись, коли так.
Я злюсь на себя, а Лида, видать, подумала — на нее, и обиженно вздернула нравную губу. Она это умеет. Характер!
Я притянул ее к себе, взял да и чмокнул в эту самую вздернутую губу. Она стукнула меня кулаком в грудь.
— У-у, вредный!
В ответ на это я опять поцеловал ее в ту же губу, и тогда Лида припала к моему уху и украдчиво выдохнула:
— Их либе дих!
Я плохо учился по немецкому языку я без шпаргалок не отвечал, но что значит слово «либе», все-таки знал, — и растерялся.
И тогда Лида встала передо мной и отчеканила;
— Их либе дих! Балбес ты этакий! Она повернулась и убежала из палаты. Я долго разыскивал Лиду в сонном госпитале, наконец догадался заглянуть все в ту же раздевалку, все в тот же таинственный с нашей точки зрения уголок и нашел ее там. Она сидела на подоконнике, уткнувшись в косяк. Я стащил ее с подокон ника и с запоздалой покаянностью твердил:
— Я тоже либе. Я тоже их либе… еще тогда… когда ты у лампы…
Она зарылась мокрым носом в мою рубашку:
— Так что же ты молчал столько месяцев?
Я утер ей ладонью щеки, нос, и она показалась мне маленькоймаленькой, такой слабенькой-слабенькой, мне захотелось взять ее на руки, но я не взял ее на руки — не решился.
— Страшно было. Слово-то какое! Его небось и назначено человеку только раз в жизни произносить.
— У-у, вредный! — снова ткнула она меня кулачишком в грудь. И откуда ты взялся на мою голову? — Она потерлась щекой о мою щеку, затем быстро посмотрела мне в лицо, провела ладошкой по лицу и с удивлением засмеялась: — Ми-и-ишка, у тебя борода начинает расти!