— Семушкин, — повторил Дзержинский.
— Синих, — сказал Власыч.
— А каким товаром торгуем? — спросил Дзержинский.
Старики опять принялись гудеть и ссориться, а опять обидчивый Витя рассердился и пошел, к дверям.
Наконец решили: купцы Семушкин и Синих торгуют мамонтовой костью и едут в Якутск. Понятно?
У Дзержинского от буйных стариков, от их споров, табаку и могучих голосов уже рябило в глазах, но принесли ещё самовар, и вновь началось чаепитие, за которым Руда размяк и стал предлагать другим присоединиться к Дзержинскому и Власычу, чтобы бежать вместе.
— А что, — говорил он, — мы еще себя покажем. Разве нет? Мы, старики, дай бог каждому, мы еще молодым фору можем дать, не правда ли? Поедем, друзья, честное слово, поедем. В Петербург — и к царю. Что, испугался? Не ждал? Вот, брат, царь-государь, какие мы старики! Ты нас на пожизненное упек, а мы — вот они, пожаловали…
Назад шли берегом Лены. Река шумела, было темно, тихо и грустно. Руда взял Дзержинского под руку и говорил ему негромким печальным басом:
— Вы там шевелитесь, господа! Этак мы умрем, а революции и не увидим, какая она такая. Вот мы тут шумим — то да се, а ведь смерть не за горами. Жалко умирать: сидим тут столько лет; десять лет такой жизни по справедливости надо за один считать — разве неверно?
Шагал Руда тяжело; под его ногами что-то трещало и ломалось, как будто это шел не человек, а большой сильный зверь, и в то же время жаловался, как будто он совсем маленький, как будто его обидели, А по тому, как он дышал, было понятно, что он стар, и хотя крепок по виду, но нездоров, и что до революции ему не дожить.
— Ну, что же, прощайте, — сказал он и протянул большую горячую руку.
— До свиданья! — ответил Дзержинский.
— Нет уж, чего там, какое, — прогудел старик и зашагал во тьме назад.
В этапной избе Власыч долго ворочался, не мог, видимо, уснуть, потом спросил:
— А мы-то доживем, Феликс? Или вы спите?
— Нет, не сплю, — погодя ответил Дзержинский. — Вы спрашиваете, доживем ли. Но разве это и есть самое главное? Я думаю, что доживем. Но если бы даже и нет, разве мы могли бы жить иначе? Хоть сколько-нибудь иначе?
Власыч ничего не ответил, только вздохнул громко.
Все произошло так, как предсказал старик Руда. Верный человек в Верхоленске действительно дал лодку-душегубку, выдолбленную из древесного ствола. Лодка могла поднять одного человека, на крайний случай в ней могли уместиться двое, но уже до того плотно, что самое ничтожное движение в челноке приводило к тому, что вода переливалась через борт.
— Шевелиться никак нельзя, — говорил верный человек, пихая ногой, обутой в новый юфтовый сапог, свою душегубку. — Как шевельнешься, так и воды наберешься. Понял? И бревна поберегись, бревно-плывун при ночной тьмище обязательно ваш пароход может перевернуть. Понял? Теперь запомни место, где я челнок захороню. Вон она, дорога, понял? Как с этапки выйдешь ночью, иди на церковь, после на лабаз, после на обчественный колодезь. И все левой руки держись, направо не гляди. Понял?
День был теплый. Однако верный человек был в барнаулке, в кожаных штанах, в теплом шарфе.
— Погоды хорошей не жди, — продолжал он наставлять. — Возьми с собой на обогрев спирту или казенного вина. Погляди вон на избы: дым так и стелет до самой земли — не то дождь будет, не то туман. День-то нынче какой?
— Четверг, — сказал Дзержинский.
— Тяжелый день, — вздохнул мужик. — Дело надо начинать либо во вторник, либо в субботу… А в пятницу — нехорошо.
Помолчали.
Моросил скучный длинный дождь. Лена катила у ног серые воды, пузырящиеся от дождя. Хрипло кричали в поселке петухи.
— Раньше как после полуночи дело не начинай, — сказал верный человек. — Слушай церковного сторожа: как он двенадцать пробьет на колокольне, помолись и выходи… Али неверующие?
— Неверующие, — сознался Дзержинский.
— Ваше дело.
Вернулись в этапную избу промокшими и иззябшими, заплатили верному человеку деньги за душегубку и попрощались с ним.
В сенях этапки Дзержинский столкнулся с конвойным унтер-офицером.
— Больно много гуляете, — сказал унтер. — Не в Варшаве, господин Дзержинский. И что это за мужики к вам в гости ходят?
Дзержинский молча вынул из кармана свидетельство от врача и протянул его унтеру. Унтер прочитал, сложил и спрятал в свою сумку.
— Так сразу в один день два дружка и заболели, — кривя бледные губы, произнес он. — Удивительно, ей-богу, как это у нас происходит. А про верхоленского костоправа я, дайте срок, доложу кому полагается. Дадут ему припарку… Зачем остаетесь? Отдохнуть от этапа или бежать?
— Бежать, — глядя в лицо унтеру, произнес Дзержинский, — вы совершенно правы — бежать!
Ответ произвел желаемое действие. Унтер засмеялся, потрепал Дзержинского по плечу и сказал:
— Очень уж у вас характер раздражительный, господин Дзержинский, даже пошутить с вами нельзя. Гордость в вас большая. Думаете, найдете начальника лучше меня? Не найдете, дорогой. Я еще промеж нашим братом голубем чистым считаюсь, кротким, так сказать, агнцем, а вы нос воротите. Лучше бы те деньги, что вы костоправу за ложное свидетельство заплатили, нам бы на мясо. И солдату хорошо, и конвойному неплохо, да и вы бы внакладе не остались, ей-богу. Ну, останетесь тут до следующего этапа ждать — а какой толк?
Дзержинский молчал.
— То-то, что гордость заедает, — продолжал этапный. — Вы все, политики, гордые, потому уголовным жить на этапах куда просторнее. Платят — и сами живут, и другим жить дают. Конечно, среди нас тоже есть звери. Я разве спорю? Есть очень характерные, но только не так уж много. Давать надо. Дадите — и каторга другая станет. Не узнаете! Так-то, господин Дзержинский…
На следующее утро Власыч и Дзержинский проводили этап, попрощавшись с товарищами, выслушали пожелания счастливой удачи, подождали, пока этап тронется, и вернулись в продымленную, вонючую избу. До вечера спали, набираясь сил для предстоящего пути, в сумерках поели простывшей картошки, скользкой и противной, похлебали супу с хлебом, покурили. Время тянулось томительно долго, говорить было решительно не о чем, обо всем уже переговорили, все было ясно, кроме самого главного: выйдет или не выйдет, поймают или не поймают, — но об этом что ж говорить!
Чтобы не обращать на себя внимания солдата-инвалида, спавшего в сенцах, вылезли в низкое окошко, в колючие кусты, поцарапались и переждали — не проснулся ли солдат. Потом задами, мимо сараев, проваливаясь в какие-то ямы, через заборы, зашагали к церковной площади. На Дзержинского почему-то вдруг напал смех, и оттого, что Власыч шипел на него, делалось еще смешнее, а Власыч сердился и говорил, что это безобразие — смеяться в такие минуты…
Дошли до церкви, ветхой и покосившейся, миновали лабаз, колодезь, начали спускаться к реке. Чем ближе была река, тем плотнее сгущался туман; теперь он стоял сплошной белой стеной…
— Ничего не понимаю, — сказал Власыч, — куда идти. Долго молчали, прислушивались, не залает ли хоть собака. Ничего не было слышно, гробовая тишина. Пошли вниз, и тут начались настоящие мучения. Как найти этот проклятый пень, к которому давеча утром привязали лодку? Сейчас не было ни пня, ни лодки. Ходили по колено в воде, мокли, дрожали от холода, от сырости, от волнения. Ничего глупее нельзя было придумать, чем такая история: потерять лодку, даже не отъехав от Верхоленска.
Власыч совершенно расстроился и измучился: лодки не было, точно она провалилась. А Дзержинский все время хохотал — до того, что даже Власыч не выдержал, тоже засмеялся. И тотчас же лодка нашлась. Она была тут, под самым носом, против того места, откуда они начали свои поиски.
— Видите, — сказал Дзержинский, — стоило вам только засмеяться, и лодка нашлась…
Дзержинский сел на нос, Власыч взял в руки весло. Душегубка была одновесельная, но шла быстро и легко. Власыч греб довольно ловко — один взмах слева, другой справа…
— Вы понимаете, куда мы плывем? — спросил Дзержинский.
— Не понимаю. А вы?
— Я решительно ничего не вижу. Даже воду перед собой не вижу.
Так, во тьме и в тумане, плыли часа два-три. Один раз наскочили на мель, другой раз — на берег, Туман по-прежнему стоял стеной. Дзержинский сидел на носу, свесившись почти к самой воде — всматривался до того, что стало больно глазам, все ждал, что вот-вот покажется в воде бревно-плывун. Наконец показалось. Дзержинский схватил его руками, оттолкнул и прислушался; было слышно, как бревно царапнуло лодку по борту и с легким плеском отошло в сторону.
— Есть? — спросил Власыч.
— Есть, — ответил Дзержинский.
Голос у него был веселый, счастливый.
— Чему вы радуетесь? — спросил Власыч.
— Не знаю, — сказал Дзержинский, — но вы правы — мне весело. Осторожнее! — крикнул он. — Опять бревно! Подождите, не гребите, тут их целая флотилия. Подождите, слышите.