Басаргин не сдержался и фыркнул, сделал вид, что закашлялся, и сел обратно в кресло напротив курсанта.
— Так вот, милый мой, нельзя работать на вантах в перчатках.
Ниточкин развернул руки ладонями кверху и поднес их к иллюминатору. Обе ладони кровоточили. Сорванная кожа местами присохла, местами болталась лохмотьями. Басаргин не сразу понял, зачем курсант показывает ему свои руки.
— Уже успел сорвать мозоли? — наконец насмешливо спросил Басаргин. Он отлично понимал, что Ниточкин ожидал другого. Вот, мол, я не пошел к доктору и не взял освобождения, и продолжал работать на мачте с такими руками, и снял перчатки по вашему приказанию, и таскал тросы прямо голым мясом, а вы…
— Я не могу без берега — мать ждет, — сказал Ниточкин.
— Вот что, Ниточкин, — сказал Басаргин. — Если ты думаешь, что можно бороться за справедливость и получать за это конфетки, то ты ошибаешься. И чтобы доказать это, я тебе объявлю две недели без берега. Можешь идти.
— Вы поддерживаете Абрикосова, потому что… потому что… вы его боитесь, товарищ капитан! — сказал Ниточкин и вышел, сверкнув с порога ярко-синими заплатами на серой робе.
«Славный курсант, — подумал Басаргин. — Ему будет трудно в жизни, если… если он не переменится. Будем надеяться». Втайне от самого себя он любил, когда ему дерзили. Вернее, он не терпел дерзости и наказывал ее, но получал удовольствие от сознания, что человек, стоящий перед ним, — настоящий человек, идущий на неприятность и наказание во имя своего достоинства. Это большое удовольствие — сознавать свое достоинство, и потому за него надо платить. Басаргин нажал кнопку, вызывая рассыльного. Через полминуты по трапу загремели грубые курсантские ботинки.
— Старпома ко мне! — приказал Басаргин. Вместо старпома на трапе показались женские туфли:
— Можно, Павел Александрович?
— Давай, Женя.
Туфли оставались неподвижными.
— Я боюсь, Павел Александрович.
— Брось дурить.
Туфли опустились на одну ступеньку.
— Я очень боюсь, Павел Александрович.
— Бациллы нашли?
— Нет, но… я талончики потеряла.
— Ты знаешь, что отход утром, черт возьми!
— Я маме сумочку отдала, а она и потеряла.
— Слезешь ты в конце концов?!
Помощник повара Женя спустилась в каюту и исподлобья взглянула на Басаргина. Была она дикая, шалая девчонка, и Басаргин никогда не мог понять, когда она на самом деле дичится и когда притворяется.
— Мы вчера соль пили, результаты через десять дней только будут, и дали талончики, чтобы в море выпустили, а я талончики маме отдала, а она потеряла, — сказала Женя.
Раз в шесть месяцев работников пищеблока проверяют на бациллоношение — дают пить английскую соль со всеми ее последствиями и берут анализ. «Врет, — подумал Басаргин. — Никаких талончиков она не теряла. Просто хочет задержаться в Ленинграде и догнать судно в Выборге». У девчонки был трехлетний сын и не было мужа. Сына она любила. Без талончиков в море санинспекция не выпустит. Из Выборга еще могут выпустить, а из Ленинграда — фиг.
— Женя, — сказал Басаргин. — Отход завтра в четырнадцать ноль-ноль. И я ничего не хочу знать. Если у тебя нет талончиков, значит, ты бациллоноситель. Если ты бациллоноситель, делать тебе на камбузе нечего. Таким образом, есть смысл найти маму и талончики.
— Я не вру, Павел Александрович, честное слово!..
— Тогда беги в санинспекцию и глотай соль еще раз, и они дадут талончики. Живо!
— Не буду я больше соль пить!
— Как хочешь.
— Сестры там подглядывают.
— Кто подглядывают?
— Когда придешь после соли… медсестры в дырку подглядывают.
— Женя, они должны подглядывать — это их работа. Вдруг ты с собой чужой этот… ну… анализ притащишь и им подсунешь, а у самой дизентерийные палочки. Вот они и подглядывают. Беги, живо!
— Не буду я больше соль глотать, Павел Александрович!
— Женя, ты уже большая, черт тебя раздери! Ты думаешь, им весело за тобой в дырку подглядывать? Ничего себе работенка!
— Это правда, что вы в последний рейс на «Денебе» идете? — вдруг тихо спросила Женя и оглянулась на иллюминатор.
— Кто тебе это сказал?
— Все уже знают.
— Тогда да, правда.
— Тогда и я уйду.
— Не дури, — строго сказал Басаргин.
— Я с вами в Арктику поеду!
— Ты что? Совсем с ума сошла?
— Не хотите? Совсем не хотите?
— И как тебе такие идиотские мысли в башку лезут? Отправляйся за талончиками! Живо!
— Нет у меня бацилл, честное слово, нет! — уже сквозь слезы сказала Женя.
От женских слез у Басаргина делалось нечто вроде судорог.
— Брысь! — гаркнул он и стукнул кулаком по столу.
Женя исчезла.
— Старпома ко мне! — крикнул Басаргин ей вслед.
— Вы меня звали? — спросили ботинки старпома, появляясь на верхней ступеньке трапа.
— Да, Сидор Иваныч, — сказал Басаргин. — Можете не спускаться! — Он терпеть не мог своего старпома. Курсанты прозвали старпома «вождь без образования»… Единственное, что хорошо умеют курсанты, — это давать прозвища. Спать еще они умеют неплохо. — Заготовьте приказ: Ниточкина на две недели без берега. И объясните всей толпе, что начальник практики — это начальник практики, а не… — Здесь Басаргин произнес именно то слово, которое, по его внутреннему убеждению, точно соответствовало начальнику практики Абрикосову. — И пусть доктор займется с поварами и бациллами — его это дело!
— Доктор в этот рейс не идет, — осторожно напомнили ботинки старпома и деликатно переступили.
— Да, я забыл. Тогда вы сами займитесь!
— Хорошо, Павел Александрович, — послушно кивнули ботинки.
— И, Сидор Иванович, я собираюсь покинуть вверенное мне судно, и ночевать буду… Черт его знает, где я буду ночевать.
— Хорошо, Павел Александрович, — сказали ботинки и исчезли.
«Все-таки в нем есть положительное — он превосходно ведет документацию, — подумал Басаргин. — А нет в наше время ничего более важного…» От сознания, что Ниточкин наказан, а с Абрикосовым надо держать ухо востро, хотелось повеситься.
Басаргин открыл мачтовый шкафчик, достал спирт, мензурку, клюквенную эссенцию и сделал коктейль. Серая, зеленая, синяя тоска смешалась с прозрачным спиртом и алой клюквой. Потом Басаргин переоделся в костюм, взял шляпу, закрыл каюту и свой отдельный, капитанский гальюн на ключ и поднялся на палубу.
«Денеб» стоял на швартовых невдалеке от горного института. С набережной глазели зеваки. Распущенные для просушки на фок-мачте паруса слабо шевелились под ветерком. «Денеб» вносил в городской пейзаж запах моря, томительную жажду уйти в романтические плавания, будил тягу к южным звездам и мысу Горн. Никто из зевак не мог знать, что «Денеб» дальше Вентспилса плавать не может, что команда его не имеет заграничных виз, что сам он стар и скоро пойдет на слом и что ставка капитана на нем не превышает ставки бухгалтера в конторе «Заготсено». Но и это уже оказывалось теперь для Басаргина слишком хорошо.
По привычке он оглянулся на судно, пробежал глазами по снастям и такелажу, заметил провисший грот-брам-ахтер-штаг, грязноватый чехол бизани и подумал, что мартин-штаг придется обязательно обтягивать. Но закончил свои размышления так: «На кой черт мне все это теперь надо?»
Повернулся спиной к «Денебу» и зашагал по набережной.
За трое суток стоянки он первый раз был на берегу не по делам, а просто так. Следовало повидать мать.
Мать раскладывала пасьянс. Она не встала, когда Басаргин вошел, открыв дверь своим ключом.
— Здравствуй, моя дорогая мамуля! — сказал Басаргин и поцеловал мать в лоб под ослепительной белизны седыми волосами. Ей было шестьдесят семь, ему — сорок семь, и он тоже уже изрядно поседел в висках. Они не виделись тридцать четыре дня, но мать совершенно спокойно приняла его появление; она привыкла к разлукам.
— Очень хорошо, что ты пришел, — сказала она. — Опять пасьянс доводит меня до инфаркта! Я не могу оторваться, а собака мучается…
Собака — чистых кровей бульдог, привезенный Басаргиным из Англии, по кличке Катаклизм, подошел и стал позади Басаргина, дожидаясь, когда тот обратит на него внимание.
— Вывести пса? — спросил Басаргин.
— Сделай одолжение!
— Мамуля, я вернулся из рейса, и ты должна как-то прореагировать на этот факт, — сказал Басаргин. — Като, тащи намордник, сукино ты отродье!
Катаклизм заторопился в переднюю.
— Ты вернулся — и я рада, — сказала мать, подняв глаза от карт. У нее были ясные, острые, молодые глаза. И она была одета в парадный костюм. И возле нее на столике стояли две белые розы. И нигде не было пыли, хотя комнатка была заполнена вещами до отказа — как отсек подводной лодки заполнен приборами. И по этим вещам можно было проследить историю семьи. Вещи медленно собирались в одну маленькую комнатку из многих комнат когда-то обширной квартиры. Самые ценные продавались в тяжелые годы, деревянные сжигались в блокадные годы. Оставались самые любимые и нелепые. За каждой картиной, статуэткой, подставкой уходила в глубины прошлого века история семьи.