Политика
Я почти ежедневно читал будапештскую газету, которую выписывал дядя Филипп. Карой тоже. Он интересовался отделом «Юмор дня», а я — отчетами о заседаниях парламента. Длинных речей я не читал. Они мне были непонятны и скучны. Но когда попадались сообщения о том, что депутаты независимцы кричали членам правительства: «Лакеи Вены», или: «Вы продаете родину по фунтам», такие места я прочитывал раза три подряд и был счастлив. Я возмущался до глубины души, когда узнавал, что эти «лакеи Вены» осмеливались назвать депутатов национальной независимости «клоунами». Но на свете не было ничего лучше политики.
Когда наступила осень, я узнал, что мой отец согласился с советом дяди Филиппа — «родственника и врача» — и что я буду жить и учиться в Сойве целый год, а может быть, и два. Даже на каникулы я не мог поехать домой. В этот период жизнь казалась мне пустой и грустной, у меня не было никаких радостей, кроме венгерского парламента.
Там весело, там кипит жизнь.
Правительство требовало от страны больше солдат и больше денег для армии. Партия независимости от имени страны ответила: «Ни одного человека и ни одного филера!» Депутаты направо и налево величали друг друга то мерзавцами, то изменниками отечества. Партия независимости боролась блестяще. Неприятно было только, что румынские депутаты тоже боролись вместе с независимцами [15]. Но вот однажды румынам досталось. Один трансильванский депутат из правительственной партии прямо бросил им в лицо, что они подкупленные враги Венгрии. Относительно сербских депутатов тоже говорили, что они продают Венгрию.
Все это, конечно, волновало и было очень интересно. Но все это отошло на задний план, когда я прочел в газете речь сойвинского депутата от правительственной партии Сабольча Гидвеги.
Гидвеги выступил против «русских агентов». «Русскими агентами» он называл русин.
Он перечислял ужасные случаи, которые доказывали, что русские агенты нарушают спокойствие Лесистых Карпат, что они зверским способом борются против венгров. Он назвал целых семнадцать конкретных случаев. Семнадцатый из них был самым возмутительным.
— Быть может, это звучит невероятно, уважаемая палата, — сказал Гидвеги, — тем не менее это факт, который можно доказать. На улицах Сойвы русскими агентами были избиты до крови беззащитные венгерские дети. Для того чтобы совершенно рассеять ваши сомнения, я назову фамилии.
И Гидвеги огласил фамилии около двадцати венгерских детей — всех тех, кто после битвы у горы с двумя вершинами в течение нескольких дней гордо ходил по главной улице Сойвы с завязанными головами или перевязанными руками.
— Я спрашиваю господина министра внутренних дел, — кончил свою речь Сабольч Гидвеги, — что он сделал или что собирается сделать для защиты спокойствия населения Лесистых Карпат, для защиты интересов венгров, живущих там под постоянной угрозой.
Я целые дни ломал себе голову над тем, где правда. То ли, что я видел, слышал и знаю, или же то, что говорил Гидвеги?
Трудно было поверить, что все, что я видел, слышал и знал, — неправда.
С другой стороны, совершенно невозможно было предположить, что то, что говорится в парламенте в защиту венгров, не является от слова до слова правдой, и когда Микола пришел к нам, я его не пустил во двор.
Но через десять дней, когда узнал, что поповского кучера Петрушевича увели жандармы, я сам навестил Миколу. Одновременно с отцом Миколы жандармы арестовали еще одиннадцать русин из Сойвы. Министр внутренних дел сообщил парламенту, что виновные понесут заслуженную кару.
Те, кто читал в газетах парламентские отчеты, знали, что «под влиянием грозных событий» были в срочном порядке приняты парламентом постановления о повышении численности армии и увеличении военного бюджета.
Но депутаты, голосовавшие в будапештском парламенте «под влиянием грозных событий», вряд ли знали, что «виновные» никакой кары не понесли. Их даже не отдали под суд. Петрушевич и другие сойвинские русины просидели в берегсасской тюрьме две недели. За это время поп Дудич нанял уже другого кучера, и когда Петрушевич вернулся из тюрьмы, для него у попа работы не оказалось. Марусю, которая до этого готовила и стирала на попа, сейчас же после ареста Петрушевича выгнали из дома. Вместе с Миколой она переселилась к своей сестре, жене заводского рабочего Михока.
Вместо Маруси поп Дудич взял в кухарки дочь тети Фуфки, Фросю. С этого времени в доме попа частой гостьей стала и сама тетя Фуфка.
Горбатая тетя Фуфка была лекарем. Она называла себя «врачом божьим», так как свою науку черпала не из каких-нибудь книг, а получала прямо от бога. У «врача божьего» всегда бывало много больных. Народ верил тете Фуфке не потому, что она брала гонорар наполовину меньше, чем еврейский доктор. Деньги тут не играли никакой роли, потому что, хотя еврейский доктор и брал вдвое больше, чем тетя Фуфка, но зато у кого денег не было, того еврейский доктор лечил даром. А тетя Фуфка «не могла» лечить, если плата за лечение не была уплачена вперед. Такого уж свойства была ее наука.
Народ в Сойве и в окрестностях любил тетю Фуфку потому, что у «врача божьего» имелось лекарство на всякую болезнь. Знания же еврейского доктора были ограничены. Когда его звали к ребенку, у которого ноги были тонки, как у скелета, живот распух, а лицо было желтое, как лимон, и который даже в четыре года не мог еще стоять, еврейский доктор в таких случаях говорил, что от этой болезни в аптеках лекарства нет. Ребенку нужно давать молоко, яйца и фрукты, и спать он должен в комнате с хорошим воздухом. За такой совет еврейский доктор денег не брал, и никто этого совета всерьез не принимал. Тетя же Фуфка давала такому больному пить воду Латорцы, пропущенную через горящий древесный уголь. Ноги больного необходимо было смазывать собачьим жиром. Лекарство это помогало при условии, если тетя Фуфка сама мазала ноги больного. Если кто утверждал, что лечение не помогало, он врал, потому что его подкупил еврейский доктор.
На кровавую рану тетя Фуфка клала свежий лошадиный помет.
Больному лихорадкой она давала пить утром натощак стаканчик водки, в которую собственноручно всыпала немного порошку, приготовленного из высушенного на солнце и размолотого в деревянной ступке левого крыла пойманной в ночь на Петра и Павла летучей мыши.
Больному с повышенной температурой мазали лоб и виски мочой беременной женщины. Женщинам, предоставлявшим это лекарство, надо было платить по два килограмма овсяной муки.
Тетя Фуфка пользовалась большой властью в Сойве.
Однажды она шесть месяцев просидела в тюрьме. За эти шесть месяцев сгорел дом сельского управления и выездная лошадь начальника уезда стала хромать.
То, что Петрушевич, потерявший свое место кучера, ни от управляющих графа, ни на заводе работы получить не мог, тоже свидетельствовало о влиянии тети Фуфки. Дело в том, что за несколько дней до своего ареста Петрушевич толкнул тетю Фуфку за то, что она плюнула, увидев на улице тетю Эльзу. Гнев «божьего доктора», таким образом, лишил бывшего поповского кучера работы.
Петрушевич переехал туда, где жила его семья, к Михокам. Дом Михоков находился вблизи кладбища. Когда я посетил их, Микола не хотел впускать меня в дом. За это няня Маруся отругала Миколу, а меня повела за руку в комнату.
Лачуга, которую Маруся называла комнатой, была без окон. Она была настолько мала, что я никак не мог понять, каким образом в ней помещались Михок с женой и пятью детьми да еще три члена семьи Петрушевичей. Мое посещение было очень коротким, потому что от запаха в комнате меня начало тошнить.
Во время ужина я вспомнил комнату Маруси и заплакал.
На вопрос дяди Филиппа я рассказал ему о причине моих слез.
Дядя Филипп молча выслушал мой рассказ, но тетя Эльза раздраженно напала на меня:
— Незачем тебе было ходить туда! Если бы твой отец знал, какие у тебя друзья, он бы основательно отколотил тебя.
— Отец не бьет меня! Никогда еще не бил!
— Оно по тебе и видно.
После ужина я вошел в комнату дяди. Дядя Филипп закрыл книгу, которую читал.
— Чего тебе, сынок?
— Я думаю, дядя Филипп, было бы хорошо взять няню Марусю сюда, к нам в дом. Она умеет готовить, Микола очень хороший мальчик, прямо даже не верится, что он русин, а о Петрушевиче все знают, что он самый сильный человек в Сойве. Дядя Филипп, возьмем их сюда!
Дядя долго медлил с ответом. Кусал губы. Барабанил левой рукой по темно-синему сукну письменного стола.
— Послушай, Геза, — сказал он наконец тихо, продумывая каждое слово, — я сделал уже для Петрушевича все, что мог. Может быть, я переоцениваю то, что сделал. Все же, мне кажется, я не ошибаюсь, предполагая, что Петрушевич и его товарищи вернулись так скоро в Сойву потому, что я дал показания следователю в их пользу. Ты не знаешь, Геза, не можешь знать, чем я рисковал, делая это. Возможно, ты будешь считать меня трусом, но я боюсь предпринимать еще что-либо. Если человек хочет принести пользу, он должен действовать с умом. Я боюсь, что если сделаю еще что-либо для Петрушевича, то больше уже ничего ни для кого сделать не смогу. А между тем в Лесистых Карпатах Петрушевичей очень много, а докторов Севелла мало.