– Олимпиада Чунихина. Антонида Писляк. Эта совсем уж перестаралась: ничего не. видела, не знает… Николай Чунихин. Неизвестно, где был ночью, где сейчас. Матери, конечно, это известно, но она скрыла… Разыскать, установить местопребывание по часам и минутам. Не хочу предварять события, но сдается мне, что этот мореход и выйдет на главные роли… Уж очень как-то это ему подходит… Ага, УГРО отвечает? – встрепенулся Баранников, перехватывая трубку. – Алло! Алло!.. Вот черт, ну и телефонная связь у нас, – разъединили, опять кто-то линию перехватил!
Он стал крутить на телефоне диск, всовывая в дырочки тупой конец карандаша.
– Ну, – сказал Костя, подымаясь, – я не гений, не пить и не есть еще не могу. Пойду-ка пообедаю. Занять тебе место, может, подойдешь?
Баранников, прижимавший к уху телефонную трубку, вместо ответа только сделал рукой знак: иди, иди, ну тебя к аллаху, не мешай!
«На сегодняшний день мы имеем форменный хавос, товаришчи!»
Народ в конторе был самый пестрый.
Шестеро копачей, всегда державшихся кучкой, особняком, – суровые, молчаливые, чтоб не дышать сивушным перегаром, со следами могильного праха на кирзовых сапогах. Два фотографа – франты, кугуш-кабанские законодатели моды, гроза городских девчонок. Два художника: первый, горбоносый, темноглазый красавец Валька Мухаметжанов, и второй – нескладный прыщавый альбинос, оба в серых, перепачканных красками халатах. Пятеро столяров – кержацки бородатые мужики из тех, что в тридцатые годы утекли от сплошной коллективизации, в чистых холщовых передниках, удивительно похожие на статистов в массовке исторического фильма. Наконец, совершенно разнокалиберная мелкота – жестянщики, лепщики, счетоводные девы, уборщицы и всем известный кугуш-кабанский девяностолетний долгожитель, кладбищенский сторож Селим Алиев – огромный татарин с морщинистым бабьим лицом и голым, как жирная коленка, подбородком.
– На сегодняшний день, – продолжал Митрофан Сильвестрович, – мы имеем форменный хавос, товаришчи!
Он отделил от пачки какую-то бумажку и постучал по ней согнутым указательным пальцем.
– Жалобы, товаришчи! Претензии к землекопам – мелко закапываете, нарушаете установленные нормы… Норовите левака́ зашибить, магарычами прельшчаетесь. А тень на кого? На кого тень, я спрашиваю?
Землекопы закряхтели, заерзали на стульях.
– Тень, товаришчи, ложится на меня! В чей адрес поступило заявление? В адрес директора кладбишча, товаришчи! Клиенту, товаришчи, безразлично, кто персонально копал – Иванов, допустим, Петров или Сидоров. Клиент спрашивает с Писляка! Далее…
Митрофан Сильвестрович другой бумажонкой помахал над столом.
– Далее столярного цеха касаемо. Вот – будьте любезны, гражданин Свишчов пишет, что в гробу из досок сучки повыскакивали, восемь дырок получилось в гробу. «В подобной таре, – пишет гражданин Свишчов, – разве только фрукты по почте посылать!» А, товаришчи? Подумайте: фрукты! Это уже форменная сатира получается в наш адрес! Категорически заявляю, товаришчи: сатиры не потерплю! Мою репутацию ешчо никто не трепал зазря, моя репутация… – Писляк осекся на мгновение, – …чиста и белоснежна! – докончил он, но как-то уже вяло, без подъема и даже скороговоркой.
Дело в том, что, заносчиво помянув о своей белоснежной репутации, Митрофан Сильвестрович вдруг сам с ужасающей отчетливостью почувствовал предательскую фальшивинку в голосе, почувствовал, что перехватил. Стремительно скользнув взглядом по лицам подчиненных, поймал на пухлых девичьих губах Вальки Мухаметжанова улыбочку довольно недвусмысленную, говорящую: «Знаем-де твою репутацию! С хорошей репутацией по прокуратурам спозаранку, ни свет ни заря, таскать не станут…»
И сбился Писляк, скомкал свою полную административного пыла речь, промямлил что-то по части текущих дел, забыв даже рассмотреть еще одно заявление, касающееся непосредственно этого чертова Вальки: недавний клиент, некто Терпаносьянц, жаловался, что на могильной табличке в наименовании отчества покойного родителя допущена художником описка – вместо Суре́нович обозначено Суре́пович, что, как заявлял возмущенный клиент, нелепо и даже оскорбительно.
Однако совещание уже было распущено. Оставалось одно – без публичной проработки влепить Валентину выговор в приказе и предупредить об увольнении, ежели подобный конфуз повторится.
«Ишь ты, лыбится, пьяная рожа! – негодовал Митрофан Сильвестрович. – Ну, ладно…»
Положив перед собою чистый лист бумаги, он уже готов был заняться сочинением грозного приказа, как вдруг его осенило.
Он вспомнил!
Беззвучно ахнув, дрожащим пальцем набрал номер прокуратуры и, когда оттуда отозвались, сказал приглушенным голосом:
– Але, але! Товаришч Баранников? По известному делу могу сообшчить чрезвычайно важные сведения… Сейчас? Слушаюсь, товаришч Баранников. Лечу!
«Зловешчий смысл вышесказанного»
Писляк показал следующее.
Вчера, то есть накануне убийства Мязина, часов в двенадцать дня, он совершенно нечаянно подслушал разговор, которому тогда как-то не придал особого значения, а сейчас эти несколько подслушанных фраз, как ему кажется, приобретают зловещий и многозначительный смысл.
– Да, вот именно, зловешчий! Посудите сами…
Проходя в означенное время по кладбищу мимо столярного цеха, где, между прочим, помещается также и мастерская художников, он, Писляк М. С, почувствовал острый позыв. По той причине, что он второй год страдает запорами в мочевом канале и врачи рекомендуют, избавь бог, ни под каким видом насильственно не задерживать мочу, а опрастываться немедля, где захватит позыв, он, Писляк М. С, свернул с дорожки и, схоронившись за густым ельничком, занялся своим делом.
– Так вот, знаете ли, – рассказывал Митрофан Сильвестрович, – стою я этак за елочками, вижу – выходят из столярки двое: Мухаметжанов, художником у меня работает, и Чунихин Николай, Олимпиады Трифоновны сынок непутевый. Это, надо вам сказать, друзья неразливные, ужасные оба выпиво́шки и сквернословы. И хотя особо сурьезного ни за тем, ни за другим не замечено, но по пятнадцать-то суток на почве алкогольной выпивки оба уже не раз отсиживали…
Нуте, вышли.
И вот, представьте себе, товаришч Баранников, какая наглость! Не зачем-нибудь такое вышли, а исключительно для распития поллитровки! Будучи возмушчен до глубины души, я, тем не менее, не в состоянии был прервать подобное вопиюшчее безобразие, потому что как раз в этот момент ошчутил поступление из канала мочи, каковую ежели бы остановить, то тем самым нанес бы ушчерб собственному здоровью, – вы понимаете меня?
Таким образом, они преспокойно в моем присутствии выдули пол-литра «зубровки», после чего, собственно, между ними и произошел тот разговор, о котором хотел бы сообшчить… Я запомнил и приведу вам его в исключительной документальной точности. Словечко в словечко. Со стороны Мухаметжанова это было сперва не более как реагаж на закуску.
– Как, простите? – недоумевающе спросил Виктор. – Реагаж на что?
– На закуску. Поскольку таковая представляла собой не что иное, как обыкновенную репчатую луковичку, он сказал, что луку не употребляет, и сплюнул, после чего утерся рукавом и еще сказал: «Вот черт, и закусить нечем!» На что Чунихин отвечал: «Ничего, Валюня! Вот, бог даст, нынче в ночь обломаем то дельце – богаты, брат, будем, ух!»
До вас, товаришч, доходит зловешчий смысл вышесказанных слов?
Еще бы не доходил!
«В ночь… В ночь!» В ту самую ночь, когда был убит несчастный Мязин и подожжен его дом… В ту самую, когда Николай Чунихин, сказавшись уехавшим на Верхнюю Пристань, на самом-то деле там и не был вовсе! В ту самую ночь, когда Некто, Икс, вылезал из окна мязинского дома!
– Продолжайте, продолжайте! – не отрывая пера от бумаги, торопил Баранников. – Ах, как же это вы, Митрофан Сильвестрович, раньше-то не вспомнили! Дальше-то что? Дальше?
– Да вот, представьте себе! – Писляк сокрушенно помотал головой. – Так вот, дальше.
Дальше Валька этот Мухаметжанов засмеялся и сказал: «Ты, Колька, герой, чистый Синбад!» Тот, знаете ли, в ответ заржал как стоялый жеребец. «Со мной, – говорит, – Валюня, не пропадешь… Ты, – говорит, – только карбас к месту пригони, а уж я всю эту петрушку за полчаса обделаю!» – «В какое время? – спрашивает Мухаметжанов. – Часам к десяти?» – «Да ты что – одурел? – это Чунихин ему. – Такие, браток, дела раньше полночи не делаются… С чего это ради на глаза попадаться? Тут, Валюня, дельце деликатное…»
Нуте, засим они попрошчались и разошлись. Я ведь что тогда помыслил? Определенно, мол, чей-то чулан замышляют обчистить, варнаки! Да это у нас, знаете ли, бытовое, так сказать, явление, что вот так залезут в чулан или в погреб, окорочок тиснут или самогонку… ну или прочее что-нибудь там, несушчественное, по мелочи… Подобное в данной чалдонской дикости и за преступление не шчитается – так, вроде озорства, что ли. Но вот час назад вспомнил я этот разговорчик и, верите ли, прямо-таки ахнул. Словцо-то какое одно было сказано – заметили? «Богаты будем»! Богаты! Тут, товаришч Баранников, дело не окорочком пахнет… Как вы на сей шчет соображаете?