них свои руки, давая знать, что он все еще остается маршалом и отвечает за свои действия. Слабой походкой, вызванной как возрастом, так и выпитым вином, он подошел к аплодирующим и пожал им руки.
Пока он пожимал им руки, те, что держали Ворошилова, выражением своего лица показывали, что аплодисменты относятся к далеким заслугам маршала на гражданской войне, а не к его недавним симпатиям, вызванным скорее всего легким старческим маразмом, как и это вот желание пожать руки аплодирующим. При этом они даже слегка прищуривались, как бы вглядываясь в зарево героических пожарищ гражданской войны.
Между прочим, со стороны людей, державших Ворошилова, это было излишне, потому что те, что аплодировали, сами знали, почему они аплодируют, а те, что молчали, естественно, не спрашивали у них ничего.
Дав маршалу пожать три-четыре руки, они все-таки его подхватили, и он как будто больше не сопротивлялся, а сел в одну из машин, стоявших тут же, и уехал.
Голос художника вывел меня из потока сентиментальных воспоминаний.
– Картина от ветра не пострадает? – спросил он, косясь в сторону картины, висевшей над глыбиной эстрады. Полотно мелко вздрагивало, казалось, что козлотур гневно оживает.
– Не пострадает, – сказал директор, склоняясь к художнику. – Крэпко сидит.
– Кто сидит? – тревожно спросил директор мясокомбината.
– Не в том смысле, – отмахнулся ресторатор, – костыль крэпко сидит…
– А-а-а, – успокоился тот.
– Я вас прошу, – склонился директор ресторана, – вот здесь хочу иметь картину «Тюлень, играющий мячом», а здесь – «Белая медведица с медвежатами на льду».
– Вместо вентиляции, мой друг, – вставился Вахтанг.
Все рассмеялись. Директор усмехнулся было, но, увидев, что художник не смеется, посерьезнел.
– Вентиляция здесь – море, – миролюбиво поправил он Вахтанга, – но кълиэнтам в жару будет приятно, кълиэнтам…
– Хорошо, я не чураюсь, как некоторые, – важно сказал художник и, налив себе большую стопку коньяку, выпил.
– Предлагаю тост за золотой гвоздь нашей осенней выставки! – раздался голос Вахтанга.
Я закрыл глаза. Грохот волн, порывы ветра и порывы безумия. Когда особенно крупная волна прокатывалась под галереей, она скрипела и, казалось, слегка вздымалась, как палуба корабля.
– Еще раз! Аллаверды! «Песня о козлотуре»!
Жил горный тур в горах Кавказа, По нем турицы сохли все…
– В вашем рационе, по-моему, кальция не хватает…
– Браво, Кация! Попросим его «Аллаверды» спеть!
Аллаверды ко всем кутилам, Ко всем азартным игрокам, Ко всем бубновым королевам! Аллаверды! Аллаверды!
– Самая красивая среди многостаночниц, – раздался голос Автандила Автандиловича, – пусть украсит суровую жизнь труженика пера. Садись сюда, детка!
– Между ножек! – прокатился надмирный голос красавца с мясокомбината.
Кто-то потряс меня за плечо. Я открыл глаза. Незнакомый парень совал мне в руки стакан с боржомом, в котором плавали кусочки льда.
– Она прислала, – кивнул он в сторону Автандила Автандиловича. Я посмотрел туда и увидел ее. Она сидела рядом с Автандилом Автандиловичем и подмигивала мне. Я медленно вытянул ледяной боржом.
Автандил Автандилович, держа огромную кость, выскабливал оттуда костный мозг, намазывал его на хлеб и подносил ей. Я замер, прислушиваясь.
– Очень полезно для растущего организма, – урчал Автандил Автандилович.
– Куда же мне расти, мне уже двадцать один, – смеялась она и кусала хлеб, поданный нашим редактором, – спасибо вам, Автандил Автандилович.
У Автандила Автандиловича – наклон головы в ее сторону, как у ассирийского быка.
– Очень полезно для растущего организма, – урчит Автандил Автандилович, поглядывая на нее. Теперь уже – смущенно-агрессивный наклон головы ассирийского быка.
– Объясните, пожалуйста, – двое танцующих остановились возле художника, – почему козлотур стоит на силосной башне? Что вы этим хотели сказать?
– Это не силосная башня, – сказал художник терпеливо, – это сванская башня – символ вражды народов, а козлотур ее топчет.
– Ах, вот оно что, – сказал парень. Все это время он слушал, не переставая обнимать свою девушку.
– А ты говорил, – сказала девушка, и они, медленно танцуя, отошли, если можно назвать танцем эти едва ритмизированные объятия.
– Кстати, наши турокозы великолепно усваивают силос, – сказал коллега из-за хребта.
– Если козлотура заставить поголодать, он и доски будет грызть, – отпарировал Платон Самсонович.
Я почувствовал, что начинаю трезветь, и снова выпил.
– Клянусь матерью, если товарищ Серго не сидел в этой тюрьме! – Неожиданный голос, кажется, деятеля профсоюза. Я прислушался, но голос его заглушила разбившаяся у берега волна.
– Надо спросить у товарища Бочуа!
– Старые мухусчане помнят… Здесь еще в начале… (Волна да еще гром полностью отключили, что именно помнят старые мухусчане.)
– Рок! Рок!
– Сбацаем, Клавушка!
– Этот Арменак отбил у меня бабу… Что ему сделать?
– Смотря какая баба!
– Дорогой Вахтанг, это правда, что здесь сидел товарищ Серго?
– Не слышу, повторите!
– Баба была – во! Водяру хлестала – дай бог! Парашютистка из Киева. Он еще тогда в «Амре» пел. Как услышала его блеяние, так и офонарела. Ну, я, бля, из принципа пригласил его к столу. Ну, ничего, я ему заменю черного полковника.
– Совершеннейшая правда, мой друг. Как раз на этом месте, где мы сидим, была его камера.
– Мы здесь едим и пьем, а они здесь страдали.
– Для того, дорогой мой, они страдали, чтобы мы теперь здесь радовались жизни…
– Да при чем тут она! Гори она огнем со своим парашютом. Я же из принципа, Славик…
– Я очень извиняюсь, дорогой Вахтанг, что вмешиваюсь. Но камера товарища Серго была в том крыле, мы сейчас там винный подвал содержим.
– …Приезжают, тоскуя по Севану, а живут у нас на Черном море…
– Пусть живут, кому они мешают!
– Пусть живут, конечно, но я же из принципа, Славик… Если ты тоскуешь…
– Предлагаю организовать экскурсию в камеру товарища