На работе Нина попыталась точно установить, какими левыми приработками промышляла Капитолина. Подъезжала к Анчутиной, ближайшей наперснице Озолиной, подсаживаясь к ней за столик в столовой, скрепя сердце, делала комплименты по поводу ее лучезарной внешности (занюханная, в общем, была девица), заводила сладкие речи о дружбе, так необходимой в их трудной, небезопасной работе.
Анчутина смеялась ей в лицо. За ней стоял изворотливый разум многомудрой Капитолины. Анчутина говорила:
— Зря время тратишь, Донцова. Сыщик из тебя, как из моей бабушки футболист. У тебя честность на лбу написана, как бельмо.
— Бельмо на глазу бывает.
— У кого на глазу, а у тебя на лбу.
Так бы и плеснула компотом на продувную харю. Капитолина Викторовна поглядывала на Нину насмешливо, хорошо понимая, что та следит за ней. Больше она дефицит не заначивала, во всяком случае, Нина этого не замечала. Как–то позвонила Клава, сообщила, что записалась на подготовительные курсы в институт и устроилась работать почтальоном. Работа — четыре часа в день, как раз то, что ей сейчас надо. Нина весело пожелала ей всяческого благополучия.
Ничего, оказывается, не случилось, думала Нина. Подумаешь, выжили с работы неугодную, бедовую продавщицу. А ей это на пользу — вон в институт будет поступать. И Капитолина последнее время как–то помягче стала в обращении, голос ни на кого не повышает. У всех все хорошо. Страсти улеглись. Отчего же она, Нина Донцова, никак не может успокоиться, и чем дальше, тем злее точит ее сердце червь неотплаченной обиды?
Как же так, ничего не случилось, думала Нина, если нет больше рядом верной Клавы Захорошко, если притихшие подруги отворачивают глаза?
Дома она забывалась в хозяйственных хлопотах, в беседах с мужем, который каждый вечер неукоснительно и подробно докладывал ей о своих делах, но стоило утром выйти на работу, стоило поймать на себе подстерегающий взгляд Капитолины Викторовны, как с прежней силой бился в груди зловещий вопрос: «Почему так? Почему так? Почему так?..»
Лариса свела его с ума. Он подчинялся ей безропотно. Она говорила: «Пожилые мужчины обязаны содержать юных любовниц». Певунов униженно хихикал, делая вид, что принимает это за шутку. Но это не было шуткой. «Купи клипсы с камушками!» — капризничала Лариса. Он покупал. Певунов теперь на каждое свидание приносил какой–нибудь, и недешевый, подарок.
В ее объятиях, в ее ласковом, журчащем бормотании он бывал счастлив короткие мгновения. Тем горше было отрезвление. В самые интимные мгновения Лариса могла отстраниться и напомнить деловым тоном: «Ты не забыл, что обещал сапоги на шпильках?» Она торговалась беззастенчиво и подглядывала кошачьими глазами, какое это производит на него впечатление.
«Ты раньше не была такой», — пенял иногда Певунов, точно проснувшись. «И ты был в молодости другим, любимый». Он уповал на время, которое всегда приносит спасение. Он упорно ждал, когда охладеет к ней, но не торопил события. Пока же довольствовался тем, что был на побегушках. Темная сила не давала ему разогнуться. Он уходил от Ларисы, измотанный, как грузчик после ночной смены. Дома, ни с кем не поговорив, укладывался в постель, под утро засыпал, и ему снился ее голос, ее гибкое, пышное тело. Во сне он произносил убедительные, жалобные речи. Он умолял Ларису быть с ним вечно, не исчезать. Дарья Леонидовна приходила и будила его среди ночи: «Ты так скрипишь зубами и стонешь — соседи проснутся!» С удивлением и жалостью смотрел он на эту женщину, с которой прожил жизнь, набирался духу что–то ей объяснить, но мгновенно забывал о ней и вновь погружался в изнуряющие виденья. Ему снились сны, которые никак не отражали действительность. Ему приснилась бабушка, умершая, когда Певунову было семь лет. Он не мог ее помнить, и она привиделась не как образ, а как ощущение. Бабушка обнимала его воздушными руками и слегка покусывала за плечо. Она была смеющаяся и отчего–то в брызгах беловатой пены. Он спросил, что это за пена на ней, и бабушка, заливаясь колокольчиком, ответила, что это не пена, а подвенечное платье… Еще Певунову снились часто пожары. Земля горела, дома горели, и огонь касался его кожи, не обжигая, холодя.
Как–то в пустой вечер, в пустой, потому что Лариса назвалась больной и куда–то исчезла, Певунов вернулся домой рано и застал там старшую дочь Полину с мужем. Они заехали к ним по пути в Прибалтику, в отпуск. Обняв отца, Полина, бледная, сказала испуганно: «Как ты изменился, папа! Почему ты такой худой, ты здоров?»
— Здоров, — ответил Сергей Иванович, недоумевая.
Федор Зайцев, ветеринар, муж Полины, начал уговаривать его приехать к ним на Кубань, в станицу, заманивая целебным степным воздухом и натуральным, без химии, питанием. Федор Зайцев был, как всегда, возбужден, утомительно приветлив и болтлив. За ужином пристал к Певунову с международным положением и наговорил столько: впору было завыть. Малость охмелев, он начал кричать на Певунова, словно тот был главным виновником их разногласий с Китаем. Певунов не понимал его запальчивости, впрочем, он и не особенно вникал в горячечный бред шебутного зятька. Тот пробыл в квартире два часа, а Певунову казалось, что он живет с ними десять лет. Потный, взвинченный, со вздыбленными волосами, он вещал:
— Ты умный мужик, Сергей Иванович, а того не хочешь понять, что угроза всему миру идет из–за океана. Ты понимаешь, черт равнодушный, что они нам грозят экономической разрухой. Они ждут, пока мы пуп надорвем в этой гонке.
Певунов согласно кивал, гадая, где сейчас может быть Лариса. Она могла быть где угодно и с кем угодно.
— Хлынут со своей идеологией — чего станешь делать? — вопрошал Зайцев.
— Обороняться.
Зайцев неискренне хохотал, был себя кулаком по коленкам, пил водку, закусывал огромными ломтями ветчины, отмахивался от Полины, которая пыталась урезонить мужа. Певунов сидел с застывшей улыбкой и мучительно ждал, когда можно будет лечь спать. Внезапно на ветеринара–международника нашло какое–то просветление, он оставил в покое международные проблемы и задумался с открытым ртом, откуда свисали на бороду нити квашеной капусты.
— Ты чего, Сергей Иванович? — спросил он. — Никак вправду болен?
Хороший был человек Зайцев, муж старшей дочери, и специалист отменный, и душа его легко отзывалась на чужую беду, но Певунову в его теперешнем состоянии все люди представлялись на одно лицо.
— Что вы заладили — болен, болен? Скажи им, Даша, болен я или нет.
Дарья Леонидовна вздохнула:
— Сергей Иванович очень устает на работе. Бывает, до поздней ночи задерживается, вот и исхудал.
— Тогда ничего, порядок, — успокоился Федор Зайцев и предложил: — Може, заспеваем?
Не дожидаясь ничьего согласия, он прикрыл глаза, поднатужился и затянул неожиданно высоким голосом: «Я встретил вас…» Печальные, чистые полились звуки. Федор пел красиво, не передергивал, не искал дешевых эффектов, казалось, сам со стороны вслушивается в прекрасные слова. Полина робко подхватила следом за мужем, и Алена запела, немного для вида погримасничав, дескать, понимаю, как это нелепо и пошло — петь за столом, и Дарья Леонидовна грустно замурлыкала себе под нос, низко склонив голову, и Певунов вдруг поймал себя на том, что тоже как бы в забытьи вторит скорбным, безгрешным словам. Зайцев вел не уставая, положив на лоб ладонь, а они все подтягивали кто на что горазд, и это было чудесно, это было то, что надо. Умиление сошло на каждого, и, хоть на миг, они все стали, наконец, родными.
Федор Зайцев, не стыдясь, утирал пьяные слезы рукавом:
— Эх, жизнь наша бекова…
Полина прижалась к нему:
— Ну что ты, как маленький! — и смотрела на мужа с любовью.
У них не было детей, а вместе они прожили уже семь лет. И это было прискорбно.
Щемило в груди у Певунова, царапалась в башке какая–то неуловленная, важная мысль. Он хотел остановить ее, угадать, чувствовал, что может обнаружить в ней что–то необходимое душе, что вернет его к нормальной жизни, даст передохнуть и ему, и жене, но зыбкая, скользкая мысль в которой раз уклонялась, не давалась, не додумывалась.
Федор, поплакав, плеснул себе и Певунову в рюмки, огляделся просветленным взором, сказал:
— Ну, по последней, и будя. За счастье трудового народа!
Потом Федор предложил выпить совсем по последней за женскую половину их семьи. Потом нацелился помянуть младших родственников — бессловесную скотину; однако Полина в этот самый момент аккуратно подняла его сзади за локотки и, что–то нежное шепча ему на ухо, повела почивать. У дверей Федор вырвался, взметнул руку в интернациональном приветствии, гаркнул: «Рот фронт!» Певунов отсалютовал обоими кулаками.
Ночью Певунов не спал, думал. И Дарья Леонидовна ворочалась, тяжко вздыхала.
— Не спится, мать?
— Сережа, сколько же мы так будем жить? Тебе тоже не сладко, я вижу. Но нас ты за что караешь?.. Может, уйти тебе? Уходи, живи с ней по–людски. Все лучше, чем так–то.