От тоски я начинаю низкопробно острить. Но кому–то даже нравится. Принимаются обсуждать мой каламбур.
Иду дальше. Встречаю на почте Янину — мне нужно послать маме телеграмму, что не солоно хлебавши возвращусь скоро домой.
— Ну как, Янина, — праздно интересуюсь я, — как самочувствие?
— Хорошее, — отвечает она, не лукавя. — Знаешь, Юра, когда мы бегали на Семенов — Баши на панораму, у меня печенки натурально тряслись, а сейчас не трясутся. Видно, приросли!
Она стоящая девка, эта Янина. Только уж больно нескладная и некрасивая. Вот, может, и впрямь немного в горах утрясется.
— Знаешь, — говорит она, — теперь мы уже не пойдем на Софруджу. Не успеем. Мусат — Чири — вот куда нас поведут!
— Вам крупно везет, — улыбаюсь я сочувственно. — Значочки получите неполноценные.
Дело в том, что Мусат — Чири — это низкорослая оплывшая горка в окрестностях лагеря. На ней даже снега нет. Туда можно взбежать без рюкзаков и возвратиться за несколько часов. Говорят, что в июне она еще считается зачетной, но это уж действительно на худой конец.
Легко получат значочки нынешние новички! Но вряд ли они будут радоваться такому исходу. Ведь почти все они приехали сюда, чтобы заниматься альпинизмом по–настоящему. Уже с самых первых дней.
И то сказать — они еще успеют. У них все впереди.
Подходят Тутошкин и Сасикян. Тутошкин, как всегда, розовый и самодовольный.
— Ты идешь в Сухуми? — спрашивает Венера у Янковской. — Мы все собираемся после лагеря идти пешком через Клухорский перевал в Сухуми. А то никогда и не побываешь, гляди… Не даст Додонов в другой раз отпуска летом — и точка.
— Не знаю, — говорит Янина, — ведь я могу опоздать на работу. Я бы не хотела опаздывать на работу, хотя мне и не страшны додоновы.
— А ты? — Венера смотрит на Тутошкина: ей страх как хочется завербовать в свою группу такого колоритного парня.
Ой, Венера, а вдруг он не поддержит вас в тяжелую минуту, не подаст руки на крутом спуске! С него может статься, несмотря на то, что у него плечи, как у Алеши Поповича.
— Подумаю, — сипло говорит Тутошкин, — Это дело трэба разжуваты. Много ли мне вообще–то нужно — стакан моря и кусочек женщины. А это завсегда я буду иметь даже без Клухорского перевала.
— Смешно и бесплатно, — говорит Венера с угрозой в голосе. — Кусочек женщины! Кусочек дурочки, вот кто тебе нужен на данном этапе! Дурочку, может, ты и прельстишь. А мы обойдемся, нам будет весело и без твоих «антенн». Янина смеется.
— Ну что, получил, олух царя небесного?
Улыбка Тутошкина раздернута на все тридцать два зуба.
— Получил, — беспечно отмахивается он и тут же «выбрасывает антенну»: — Получил черта граненого с мозговой косточкой.
Хорошо хотя бы то, что он безобиден, — правда, в той степени, в какой может быть безобиден человек, который чужого не тронет, своего не отдаст.
Все утро я бессознательно ищу Самедову. Мне уже кажется, что она намеренно прячется от меня. Может, так оно и есть.
Я нахожу ее в глухом закутке лагеря на качелях. То есть это не качели, а какой–то спортивный снаряд, но Катя использует его не по прямому назначению. Она в своих излюбленных синих финках со швом посередке и трикотажной тенниске навыпуск. Маленькие груди чуть оттопыривают шелковую ткань.
Она встречает меня так, будто минуту назад мы виделись.
— Сердце можно лечить, — говорит она, выслушав отчет о моих неприятностях. Глаза у нее чуть–чуть в тревоге — нужно не раз внимательно посмотреть, чтобы заметить это. Тревога эта не постоянна, а вспыхнет и тотчас опадет.
У нее самые рядовые, самые серые глаза. Я не могу понять, почему они на меня так действуют. Вон какие у Черной Пантеры — сверкающие, страстные, завлекательные, но они для меня ничто…
Кстати, Ольга Семеновна уже возвратилась из больницы. «Подлатали» и Беспалова, заживили ему легкое. Ольга Семеновна приветливо со мной поздоровалась, и я понял, что «кто старое помянет — тому глаз вон»… Да и поминать нам, собственно говоря, нечего.
Побродить со мной Катя не согласилась — ей нужно смазать и просушить ботинки перед предстоящей прогулкой на Мусат — Чири. Я не могу назвать это восхождение на Мусат — Чири иначе как прогулкой. Не стоило бы ради него и ботинки смазывать. Там уже все снежники порастаяли.
Брожу по лесу в одиночестве. Неожиданно из–за деревьев встает безыскусный обелиск из дорогого розового гранита. На нем в левом верхнем углу высечен профиль молодой женщины с косами, собранными на затылке, и светятся золотом слова:
На могиле зеленеют свежие пучки папоротника, россыпью лежат тюльпаны, лапы пихты…
Мне уже рассказывали об этом обелиске. О том, что эту глыбу розового гранита доставили откуда–то из–под Ленинграда, а сюда везли ночью по плохой дороге на волах. Но, может, я слышал уже легенду. А может, и нет. Скорее всего нет.
У Мухамедовой, видно, были настоящие друзья. Обелиск немало ведь стоит. Но в дружбе, впрочем, счет ведется не на звонкую монету. В дружбе иные измерения.
В конечном счете лучшим памятником этой женщине будет то, что ее смерть в горах никого не остановила. И не остановит. А ведь в горах гибнут нередко. Вон они какие грозные…
Я невольно смотрю на пик Инэ, на щерблено–скалистый край Джугутурлючат, затем на рябую от снежников стенку Западной Белала — Кая. Сила!
Опять почему–то вспоминаются стихи незабываемых военных лет — они здесь очень уместны, в горах. Их слова тяжелы и обкатаны, как булыжники, что лежат повсюду на здешних склонах до поры неподвижно.
— Был камень тверд, — шепчу я, — уступы каменисты, почти со всех сторон окружены, глядели вверх — и небо было чисто, как светлый лоб оставленной жены.
Меня даже озноб пробирает, и я говорю уже громче, уже ликуя: «…и небо было чисто, как светлый лоб оставленной жены»!
Не просто после таких стихов прийти в себя, ведь они как гимн, как молитва великому богу Мужества и Любви.
Потихоньку прихожу в норму. Даже о Кате больше не думаю — пусть себе мажет собачьей мазью ботинки. Это нужно — смазать их как следует. Еще не одна девчонка, остро заточив трикони, полезет в них на Софруджу. Не на Мусат — Чири, а именно на Софруджу. А потом и выше.
На подходе к лагерю меня останавливает приехавший вчера без путевки кругленький, уже лет под тридцать шесть, московский адвокат. Тоже жаждет приобщиться к альпинизму. Что ж, ему придется попотеть.
А пока он в самом радужном настроении. Всему удивляется, все здесь его волнует. В том числе и новая шашлычная.
В нее входишь, как в храм. Цветные стекла струят рассеянный свет, и его шелковые полотнища вихрятся над нами и между нас. От пестроты оттенков, от мрачных елей, что вплотную окружают эту ажурную постройку, внутри прохладно и сумрачно. Здесь нужна еще музыка. И не просто какая–нибудь джазовая. Здесь нужна музыка, мелодическая поступь которой нетороплива и обстоятельна, как ночь и день, что сменяют друг друга над этим миром. Здесь нужен орган — и пусть не упрекнут меня в кощунстве. Ведь сюда входишь, как в храм — в храм насыщения.
За гнутыми стеклами буфетов чего только нет: и польские паштеты в миниатюрных баночках, и дефицитнейшие крабы, и зернистая икра, и прочие благоуханные сласти, которые идут под пиво, да и без пива хороши. Но главное, ради чего построен этот павильон — эфемерное чудо из стекла и смолистых дощечек, — он построен ради шашлыков. Шашлыки здесь культовая еда. Они подаются с аппетитными кружочками лука, присыпанные зеленой крошкой болгарского перца, сдобренные уксусом — о, что за прелесть эти шашлыки!
Я вижу Кима. Он тоже пришел отведать свежего мяса, и его ноздри хищно раздуваются, глаза мечут жадную искру.
— Кто здесь ест худосочную крабятину?!. — восклицает он. — Ага, никто не ест, только вы, старые прелюбодеи, настройщики из Одессы, несостоявшиеся Плевако! — Он жизнерадостен и здоров, как гималайский бык, он так и лоснится от избытка сил. — Настоящий альпинист всегда предпочтет деликатесам сомнительного свойства добрый, веками испытанный бараний шашлык!
Я бормочу что–то в наше — мое и адвоката — оправдание:
— Мы тоже заказали шашлык. Но пока нет свободных вилок. Мы заказали шашлык и пиво. Нам можно пить пиво, особенно мне — я теперь ничего не теряю.
— Бог с ними, с вилками, — оживляется адвокат, уступая мощному напору Кима. — Вилки — не что иное, как мелкобуржуазная распущенность. Пусть несут без вилок.
— Вот именно, — басит Ким, показывая официантке два пальца. — Еще два шашлыка. И два пива.
Пока эти суматошные, зело упитанные спортсмены рассуждают о преимуществах шашлыков по–карски перед всеми прочими, я думаю, чего ради людей, подобных адвокату или хотя бы тому же музыкальному настройщику (он сидит неподалеку), тянет в горы. А приятно все–таки: от музыкального настройщика, говоря с некоторой натяжкой, почти прямая линия до Бетховена. За каждым адвокатом, глядишь, маячит либо Плевако, либо Кони… А за каждым физиком–атомщиком — Резерфорд. Завидная компания! Но Резерфорд — или Эдвард Теллер? Ведь Теллер, автор американской водородной бомбы, в молодые годы страстно увлекался альпинизмом и потерял в горах ногу. Нет, только не Теллер. Он исключение. Если бы горы знали, что двадцать–тридцать лет спустя этот любитель бриллиантовых альпийских пиков станет человеконенавистником, проповедующим ядерную погибель мира, он не ушел бы живым. Горы, однако, не знают и не рассуждают. Они слепы.